Анатомия рассеянной души. Древо познания
Шрифт:
Каждое слово имеет, таким образом, два полюса, две направляющие. Одна из них толкает к чистому выражению идеи, а другая, напротив, побуждает проявить эмоциональное состояние. В каждый отдельный момент то, что выражается тем или иным словом, представляет собой компромисс между этими тенденциями» (62).
Свою психолингвистическую, или, используя классическую терминологию, риторическую теорию Ортега применяет к анализу сложнейшей практики письменного перевода, который представлен в большой оформленой как диалог работе «Нищета и блеск перевода». Здесь от элементарного смысла междометий и ругательств Ортега переходит к сложнейшим смыслам целых речевых произведений, к их тончайшим нюансам, которые невозможно передать на чужом языке. Но пытаться надо, утверждает философ.
«Разумеется, читателям какой-либо страны не доставляет удовольствия перевод, сделанный в стиле их собственного языка. Для этого им с излишком хватает произведений своих писателей. Им нравится обратное: чтобы, доведя возможности языка до предела понимания, в нем просвечивала манера говорить, свойственная переводимому автору. Хорошим примером служат переводы моих книг на немецкий. За несколько лет вышло более пятнадцати
30
F. de-Saussure. Cours de linguistique g'en'erale, P., 1922; O. Jespersen. Language, its nature, developement and origin. L., N.-Y., 1922.
В целом суть и тонкости такого сложного явления как язык Ортега раскрывает едва ли не лучше лингвистов и семиотиков, которые тоже примерно в это время решали сходные теоретические проблемы [31] . Система мыслей и система языка, условность и безусловность языкового знака, онтогенез и филогенез языка — обо всем этом Ортега писал тогда так точно, словно жил не в начале века, а во второй его половине.
31
X. Ортега-и-Гассет. Что такое философия? М, 1991. — С. 349.
Но он жил в первой половине двадцатого века в Испании, а значит не мог себе позволить занятий чистой наукой, так же, как не мог себе позволить уйти в чистое искусство. При его активном участии решалась судьба родины. Этот патриотизм он, можно сказать, всосал с молоком матери. Как показано в разделе о детстве Хосе, семейства Ортег и Гассетов, были самым непосредственным образом причастны к становлению либерально-буржуазной гласности в Испании, имеющей аналогии сразу с двумя эпохами гласности в России: шестидесятых годов девятнадцатого века и второй половины восьмидесятых века двадцатого. Правда, в Испании та гласность была периодом более длительным и стабильным, чем обе российские ее тезки вместе взятые. Хотя типологически было и нечто общее: империи переставали существовать. Однако, если в России последняя, социалистическая еще «гласность» приготовила почву (или с другой точки зрения, вырыла яму) для падения ослабшей империи, то в Испании сама гласность была вызвана осознанием факта окончательной гибели империи в 1898 году. Так, в той же лекции 1910 года в Бильбао Ортега говорил об особенностях испанской жизни, сравнивая ее с жизнью центральной Европы:
«Для других стран было бы допустимо временное отвлечение индивидуумов от национальных проблем: французы, англичане, немцы живут в социально организованной среде. Их страны не выглядят социально совершенными, но их общества выполняют все свои основополагающие функции, которые обслуживаются исправно работающими механизмами. Немецкий философ может позволить себе не беспокоиться о судьбе Германии (я не говорю, что он не должен беспокоиться), его гражданская жизнь всесторонне организована и не требует его вмешательства. Налоги не слишком обременительны, муниципальные службы здравоохранения заботятся о его здоровье; университет предлагает ему возможности почти автоматического обогащения новыми знаниями: ближайшая библиотека бесплатно снабжает его необходимыми книгами, он может путешествовать с умеренными затратами и, отдав свой голос на выборах, возвращаться в свой кабинет, не опасаясь, что его политическая воля будет фальсифицирована. Что препятствует немцу направить свой чёлн в море вечного и божественного и провести двадцать лет, размышляя исключительно о бесконечном?
У нас все иначе: испанец, который попытается избежать забот о стране, будет их пленником десять раз на дню и в конце концов придет к осознанию того, что для человека, рожденного между Бидасоа и Гибралтаром, Испания — забота первичная, всеобъемлющая и неотложная» (ОС, I, 506–507).
Ортега, возвращаясь к истокам этих проблем в анализе романа Пио Барохи, подчеркивал, что Испания девяностых годов XIX века — это «случай коллективного лицемерия, столь тяжелого и столь упорного, что ему не найти аналогов в истории: испанцы предавались иллюзии, что они дышат, когда открывают рот в безвоздушном пространстве, понимают что-то, когда читают книги своих философов, осмысленно и сочувственно слушают, когда говорят их ораторы» (39). Эту иллюзию и разбило поколение 98 года, поэтому не удивительно, что «испанская душа в последнее время сосредоточилась на политике. Вся наша духовность погружена в политику. Это естественно. Человеческая индивидуальность — не индивид как биологическая особь, а индивидуальность — есть категория общественная» (71).
Всё, что описывает Ортега, вернее всё, что он хочет найти и находит в романе Барохи и всё, что добавляет философ от своих личных исторических ощущений об атмосфере Испании накануне катастрофы девяносто восьмого года [32] , очень хорошо укладывается в понятие «кризис ритуала», понятия, рожденного в типологически сходную эпоху в России [33] . Вернее — в СССР, потому что именно таковы были тогда «мои обстоятельства», наши обстоятельства. Кризис ритуала в то время (впрочем, как и всегда) требовал правильной организации совещательных речей с обязательным глубинным изобретением нового слова, которое направляло бы, целеполагало бы движение страны. Однако такого изобретателя по-настоящему нового харизматического слова не нашлось. Победило тоже ставшее уже почти ритуальным базаровское «сначала нужно место расчистить» [34] .
32
Сама катастрофа не случайно имеет столь четкую дату: в 1898 году испанский флот потерпел сокрушительное поражение в войне Испании с Соединенными Штатами, что можно считать последним историческим отголоском гибели Великой Армады в 1588 году.
33
См., например: И. В. Пешков. Три июля в беседах о речевом общении. М., 1989; Его же. Введение в риторику поступка. М., 1998.
34
Имеется в виду высказывание героя романа И. С. Тургенева «Отцы и дети».
Идея зачистки социальной местности очень близка и идеологии героев Барохи: «Есть книги типа „Парадокс, король“, где кажется, что ритм какой-нибудь беседы в кафе вот-вот разнесет в пух и прах все социальные институты. Такая разрушительная работа необходима. Если бы я не подозревал, что Бароха делает эту работу с долей легкомыслия и не потерял бы надежду обнаружить на страницах его романов дерзкое осознание того, что это разрушение неизбежно, хотя и вызывает грусть, я разразился бы длинный похвальной речью. Но для Барохи разрушение — просто развлечение. И это фатально. Фатально для его собственного труда. После того, как роман Барохи разрушительно проходится по цивилизации, разрушенное тут же встает из руин как ни в чем не бывало. Значит разрушение оказалось поверхностным и шуточным» (71).
Итак, Ортега-и-Гассет никоим образом не отрицает необходимости предварительной духовной расчистки окружающего. Но — духовной и серьезной. Причем, главное для Ортеги — не отрицающие, разрушительные действия, а положительные, созидающие, хотя бы потому, что серьезное преодоление старого возможно только после его творческой переработки в новое, то есть после осуществления акта изобретения.
Пробить, превратить в пыль нужно было только твердую корку мертвой мысли-мифа, тормозящего живое движение. А затем подумать, как объединить в общество это живое движение, каким новым мифом, если угодно, заразить народ. Важно, чтобы движение оставалось живым, а слово — ответственно изобретенным и искренне произнесенным. Нужна личность, способная это сделать. Не команда безличностей, а личность с командой. Но главное — с изобретенным поступком, направленным в будущее. И нужен философ, способный воспитать эту объединяющую страну личность. Наподобие Аристотеля в случае Александра Македонского. Хотя и в таком воспитании бывает не все гладко. Ортега-и-Гассет, в принципе, как раз и был подобным философом для Испании, он улавливает момент смены эпох, момент, когда прошлое уже проходит, а будущее еще не наступило. Этот момент в Испании начала двадцатого века затянулся на десятилетия, поэтому, хотя и с колоссальным трудом, но поддается анализу. Нужен только настоящий аналитик. Ведь задача подлинного философа — встать между прошлым и будущим и соединить их духовным усилием, проложив дорогу целому народу. Задача, по большому счету, невыполнимая в каждом конкретном случае, но попытка ее разрешения является профессиональным условием состоятельности философа, какие бы личины он при этом не принимал: журналиста, писателя, политика или критика. Ортега-и-Гассет побывал во всех ипостасях, а невыполнимость задачи применительно к отдельно взятой Испании понимал очень хорошо. Поэтому и надеялся в основном на Европу, с которой, впрочем, в десятых годах прошлого века тоже было не все гладко: «В действительности речь идет не только об испанских переменах. Единая европейская душа меняет свой центр тяжести» (122).
Изначально философия как диалог — у Платона, последовательное развитие мысли, ее изобретение в диалоге. И в конце концов в первой половине 20-го века — диалог как философия. Немецкие диалогисты, французские экзистенцалисты и Бахтин. Другой как составная часть я. Культ другого. Так тезисно можно было бы набросать этапы большого философского пути Европы от «мы» к «я» и от «я» к «ты», субстантивировавшегося в понятии «другого». Философия отчасти превратилась в философию риторики, никогда не забывавшей о слушателе, о диалоге и как форме речи и как функциональном механизме смыслопорождения. Однако как раз в то время, когда европейская (а за ней и мировая) философия окончательно повернулась лицом к «другому», этот другой в реальности окончательно потерял свое лицо. Ортега — один из немногих, кто действительно (то есть не отвлеченно-теоретически, но этико-практически) пытался это лицо сохранить: Я и мое обстояние, то есть мое окружение и в целом мои обстоятельства. Не какой-то один, присохший к «я» другой (иной, чужой), а охватывающие личность круги других, в целом создающие общество. И к тому же личность не просто есть, не просто изначально существует в центре этих общественных кругов, а становится, формируется своим вхождением в эти круги. Такое энергичное вхождение традиционно именуется делами. Традицию эту Ортега возводит к Сервантесу: «каждый — сын своих дел» и «никого нельзя считать выше другого, пока он не сделает больше другого». Личность есть поступок в каждом синхронном срезе бытия, и сумма деяний человека — в диахронии. Так это вырисовывается в концовке «Анатомии рассеянной души», в предощущении кошмара мировой войны (той самой бездонной пропасти, что разверзается между искусством и жизнью, по Ортеге, 82), не поддающемся никакому художественному или философскому описанию, то есть в близости исторического момента, когда the time is out of joint [35] , говоря ключевыми словами ключевой трагедии Шекспира, аллюзий на которую в работе Ортеги немало.
35
Принципиально непереводимое место в конце первого акта трагедии, которую сокращенно принято называть «Гамлет» (1.5.195; в дальнейшем все ссылки на текст этой трагедии с указанием акта, сцены и строк даются по изданию: Шекспир. Гамлет. В поисках подлинника. М, 2003).