Анатомия рассеянной души. Древо познания
Шрифт:
Этот порок нашей литературы не объясняется, однако, простой исторической случайностью. Во всех остальных этнических проявлениях мы больны все той же болезнью орнаменталистики, эта такая отличительная черта, которая, если бы мы сегодня вдруг разом исчезли, осталась бы как наша сущностная черта. Говоря о нас иностранцы, непременно упоминают «величие испанца». Но это «величие испанца» демонстрирует не великодушие, щедрость или благородство испанца, но всего-навсего — величие испанского жеста. И это очень неприятно! Не быть великим — это еще оставляет надежду подрасти, но не быть великим и делать жест собственного величия!.. Хорошо, когда за благородным жестом стоит благородная душа, но недопустимо притворяться живым, имея бутафорское нутро.
На широчайшей панораме всеобщей истории мы, испанцы, — всего лишь поза. Если не считать,
В нас в сущности ничто не изменилось, никаких признаков прогресса не наблюдается. Сегодня мы со своим задушевным бормотанием такие же, как вчера, где-то между готами и кельтоиберами; но разве не следует похвалить в Барохе его открытое стремление к бормотанию? Искусство есть, для начала, искренность, и хотя, конечно, это далеко не исчерпывающая его характеристика, но я настаиваю именно на ней, потому что, возможно, искусство Барохи и сохранится только как искреннее бормотание.
Испания, поза
Это предварительное суждение об искусстве Барохи заодно нацеливает нас на нечто, возвышающее Андреса Уртадо до статуса предтечи. Думается, что романист предложил в «Древе познания» тему великую, эта тема подошла бы для лучшего современного испанского романа. Я не знаю, отыщется ли среди нас тот, кто действительно сможет написать такое произведение: подозреваю, что нет. Бароха точно не сможет, скоро увидим, почему. Но тема им схвачена: это тема «Древа познания».
Тема вот какая: изобразив культурную атмосферу Испании 1890-х годов, выяснить, что происходит с деликатной, чувствительной натурой, столкнувшейся с предъявляемыми эпохой идеологическими требованиями.
Как раз примерно в описываемый автором исторический период произошел кризис национального сознания. К этому времени появились отдельные личности, которые, благодаря своим интеллектуальным усилиям, в результате упорной учебы или длительных путешествий подальше за границей, заподозрили, что Испания, вся Испания — ее государственное устройство, ее самые прославленные деятели, ее хваленые добродетели, ее разнообразные общественные учреждения, ее история в конце концов — всё имеет какие-то существенные недостатки. Все здесь оказалось не в лучшем виде, все выходило как-то нечисто, подозрительно, само по в себе неудовлетворительно, как тень, как эхо, как здания в стиле эскайола [61] . Перед нами был случай коллективного лицемерия, столь тяжелого и столь упорного, что ему не найти аналогов в истории: испанцы предавались иллюзии, что они дышат, когда открывают рот в безвоздушном пространстве, понимают что-то, когда читают книги своих философов, осмысленно и сочувственно слушают, когда говорят их ораторы, и руководят, когда их рабочие отплывают в колонии или — на почтовых галерах — в провинции. К тому времени у страны атрофировались все основные органы восприятия, и нация потеряла чувство реальности, продолжая всерьез верить, что она мыслит, чувствует, желает. В глубине души народ был бы доволен, если бы все оставалось как раньше, чтобы меньше было азарта соперничества и стремления быть не хуже других. Быть как другие! И сегодня еще эти слова отдают вроде чем-то нехорошим и интерпретируются как приглашение к подражанию. До сих пор, однако, человек не знает иного способа совершенствования, кроме как взять образ ближнего своего в качестве временного идеала, как птицу-манок, которая нас привлекает и поднимает на следующую стадию совершенства. Чтобы усовершенствовать самого себя, требуется предварительно представить себе этого «самого себя», который, таким образом, становится другим. Совершенствование непременно требует известной доли воображения, хотя
61
здания в стиле эскайола — здания с гипсовыми лепными украшениями.
Вместо такого творческого воображения, которое есть не что иное, как способность корректировать исторический путь человека в соответствии с идеалом, мы развили в себе противоположную способность, превращающую нас в слепцов, — способность воображать, что мы уже являемся тем, чем на самом деле еще не стали. Это — навязчивая фантазия [62] сумасшедшего, который втискивает ее, пусть даже невольно, в действительность до тех пор, пока она не лопнет, не разлетится вдребезги и порыв ветра не развеет ее пыль. В этом смысле общая метафора нашего племени — добрый Алонсо Кихано, а все мы символически живем жизнью Санчо, который, как сигнальный буй, плавает туда-сюда по грозовому морю донкихотовской галлюцинацией.
62
навязчивая фантазия В оригинале в качестве определения используется французское слово, не вписавшееся в русский текст: imaginaci'on rentr'ee.
К 1890 году эта традиция принимать впечатляющую позу достигла своего апогея. Всё живое, продуктивное, способное к действию и страданию, все главные силы, которые обеспечивают кровоток мира, всё, что включается в понятие «действительность», улетучилось из Испании и взамен осталась атмосфера, в которой сконденсировались жесты за многовековую историю.
В начале своей книги, возможно, на одной из лучших ее страниц Бароха так определяет общественную обстановку, в которой должен проявить себя его персонаж: «В это время Мадрид был еще одним из тех маленьких городов, в которых сохранялся романтический дух.
Все эти города, несомненно, имеют ряд собственных практических, житейских формул, вытекающих из национальных особенностей их обитателей, истории, физической и моральной среды. Эти формулы, этот особый взгляд на вещи являли собой прагматизм утилитарный, упрощенный и обобщенный.
Этот национальный прагматизм выполняет свою миссию, пока не мешает свободному ходу действительной жизни; но если он перекрывает возможности для такого движения, то нарушается и нормальное существование народа, атмосфера становится разреженной, идеи и действия обретают ложные перспективы. В обстановке лицемерии обломки старого прагматизма, не подвергшегося обновлению, жили в Мадриде тех лет» (141).
Речь идет о психологическом определении испанской национальной среды, но хотя идея — сама по себе хорошая, как раз о психологии мы узнаем мало. Для нас было бы предпочтительнее, чтобы писатель не давал определения среды, а попросту ввел бы нас в нее, и без всякой концептуальной задачи дал бы нам ее почувствовать. Признаюсь откровенно, что оставшаяся часть книги не продемонстрировала отчетливого влияния этого старого прагматизма на людей и их судьбы. Мы скоро увидим, что Бароха, как я предполагаю, ни в одной из своих книг не добивается цели, достижение которой принципиально для искусства романа: вылепить характеры в духовно живой среде так, чтобы они наглядно предстали перед нами. Если это суждение подтвердится, то у меня, к сожалению, не будет иного выхода, как согласиться с требованием исключить Бароху из числа романистов.
По сути дела, направленность темперамента Барохи, действительно, представляется скорее метафизической, чем романной. Конечно, это метафизик немного ленивый, метафизик (как бы это сказать?) … метафизик без метафизики.
И все-таки на чем мы остановимся? — спросит меня читатель. Прошу прощения, читатель, прошу прощения, но, имея дело с Пио Барохой, мы не сможем остановиться ни на чем. Это такой организм, весь интерес и своеобразие которого, собственно, в беспорядке и состоит. Бароха — это и то, и другое, но это — ни то, и ни другое. Его сущность — в его распыленности, отсутствие единства заложено в глубине его натуры. Этот человек, которому так много дано, есть, строго говоря, просто нагромождение различных духовных вещей.