Анатомия рассеянной души. Древо познания
Шрифт:
— Вы очень дурно обращаетесь со своим поклонником. Мне кажется, это недостойно такой женщины, как вы. Я считал, что в вас есть чувство справедливости.
— Почему же?
— Потому что это несправедливо. Разве из-за того, что человек влюбился в вас, он достоин презрения? Это гадко.
— Я желаю делать гадости.
— А я желал бы, чтобы с вами случилось то же самое, и чтобы вы почувствовали, что значит, когда вас презирают без причины.
— А вы так уверены, что со мной этого еще не случилось?
— Нет, не уверен, но думаю, что нет. Я слишком плохого мнения о женщинах,
— Обо всех женщинах вообще, и обо мне в частности?
— Обо всех.
— Какой у вас становится скверный характер, дон Андрес. Когда вы состаритесь, вы будете совершенно невыносимы.
— Я уже и сейчас старый. Меня возмущают ваши женские глупости. Что вы находите в этом человеке, чтобы так презирать его? Он воспитан, любезен, симпатичен, достаточно зарабатывает…
— Прекрасно, прекрасно, но он мне надоел. Ну хватит этих песен.
Обыкновенно Андрес садился возле прилавка. Лулу видела, как он мрачен и задумчив.
— Послушайте, что с вами такое, — сказала Лулу, заметив однажды, что он угрюмее обычного.
— Честное слово, — пробормотал Андрес, — мир — превеселенькая штучка: больницы, операционные залы, тюрьмы, дома терпимости! Для всякой опасности имеется сейчас же противоядие: наряду с любовью — дома терпимости, наряду с свободой — тюрьма. Возле каждого разрушительного инстинкта, — а естественное всегда разрушительно — стоит свой собственный жандарм. Нет ни одного чистого источника, в который люди сейчас же не сунули бы лапы и не загрязнили бы его. Такова их природа.
— Что вы хотите этим сказать? Что с вами случилось? — спросила Лулу.
— Ничего. Моя грязная должность расстраивает меня. Сегодня мне прислали письмо обитательницы одного дома терпимости на улице Мира, и оно взволновало меня. Они подписались «Несчастные».
— Что же они пишут?
— Ничего, кроме того, что в этих вертепах происходят мерзости. Эти «несчастные», пославшие мне письмо, рассказывают невероятные гадости. Дом, в котором они живут, сообщается с другим. Когда является врач или кто-нибудь из властей, всех не занесенных в списки женщин прячут в третьем этаже другого дома.
— Для чего?
— Для того, чтобы их не записали, для того, чтобы держать их вне надзора властей, которые при всем своем произволе и несправедливости, могут причинить неприятности хозяйкам.
— И этим женщинам живется плохо?
— Очень плохо; спят они, где попало, в углу, в страшной тесноте, их почти не кормят, бьют, а когда они стареют и уже не имеют успеха у посетителей, их тайком отправляют в какой-нибудь провинциальный город.
— Что за жизнь! Вот ужас! — прошептала Лулу.
— Потом, хозяйки таких заведений, — продолжал Андрес, — обыкновенно имеют склонность мучить своих питомиц. Иные так и ходят с палкой, и с ее помощью восстановляют нарушенный порядок. Сегодня я посетил один дом на улице Барселоны, где заведующим состоит некий Которрита, женоподобный субъект, помогающий хозяйке добывать женщин. Этот мерзавец одевается по-женски, носит серьги, потому что уши у него проколоты, и отправляется на ловлю девушек.
— Вот негодяй!
— Своего рода ястреб. Этот евнух, по словам женщин того
— Так, значит, эти женщины совершенно беззащитны?
— Совершенно. Ни имени, ни общественного положения, — ничего. Их называют, как хотят, у всех фальшивые имена: Бланка, Марина, Эстрелья, Африка… Зато хозяйки и их помощники пользуются покровительством полиции, состоящей из всякого франтоватого отребья и прислужников политических деятелей.
— Должно быть, все они живут недолго, — сказала Лулу.
— Очень недолго. Среди этих женщин ужасающая смертность; перед каждой содержательницей дома терпимости проходят многие, многие поколения женщин; болезни, тюрьма, больница, алкоголь истребляют эту армии. В то время, как хозяйка живет, точно клещами впившись в жизнь, все эти белые тела, все эти слабые и вялые мозги гибнут и разлагаются заживо.
— Почему же они не бегут оттуда?
— Их держат долги. Дом терпимости — это спрут, который держит своими щупальцами несчастных и отупевших женщин. Если они бегут, их объявляют воровками, и вся судейская сволочь приговаривает их к наказанию. Кроме того, у всех хозяек имеются в распоряжении разные средства. Мне рассказывали, что в доме на улице Барселоны, о котором я вам говорил, несколько дней тому назад находилась одна девушка. Родители потребовали ее через суд в Севилью. Туда послали другую, немного на нее похожую, и та сказала судье, что она имеет здесь покровителя, очень довольна своей судьбой, и не желает возвращаться домой.
— Что за люди!
— Все это наследие мавров и евреев, перешедшее к испанцам: взгляд на женщину, как на добычу, склонность ко лжи, к обману… Это последствие семитского лицемерия, у нас семитская религия, семитская кровь. С этой нездоровой закваской, помноженной на нашу бедность, наше невежество и наше чванство, мы не достигнем ничего хорошего.
— И все эти женщины, действительно, были обмануты своими возлюбленными? — спросила Лулу, интересовавшаяся больше индивидуальной, нежели социальной стороной явления.
— Нет; по большей части, нет. Это женщины, которые не желают, или, вернее, не могут работать. Все протекает в полнейшей бессознательности. И, конечно, тут нет и следа сентиментальной или трагической подкладки, какая обычно предполагается. Это грубое, жестокое явление, чисто экономического характера, без всякой романтической окраски. Единственное, что в нем есть страшного, сильного, даже возвышенного, если хотите, это то, что у всех этих женщин остается идея чести, и она, как дамоклов меч, висит над их головами. В других странах женщина легкого поведения, вспоминая свою молодость, наверное, скажет: «Тогда я была молода, красива, здорова». А здесь они говорят: «Тогда я не была бесчестной». Мы — раса фанатиков, и фанатизм чести в нас, пожалуй, сильнее всех остальных. Мы сами сотворили себе кумиров, и теперь они нас терзают.