Анатомия рассеянной души. Древо познания
Шрифт:
— И этого нельзя уничтожить? — спросила Лулу.
— Чего?
— Вот, этих домов?
— Как же вы их уничтожите? Спросите Епископа Трапезундского, или директора Академии Моральных и Политических Наук, или председательницу Лиги Охраны Белых женщин — и все вам скажут: «Ах, это необходимое зло! Дочь моя, надо смириться. Мы не должны гордиться и воображать, что знаем больше древних народов…» Мой дядя Итурриос в сущности совершенно прав, когда, смеясь, говорит, что пауки, пожирающие мух, служат лишь доказательством совершенства природы.
Лулу печально смотрела на Андреса, когда он говорил с такой горечью.
— Вам
— В конце концов так и придется сделать.
Под предлогом болезни Андрес отказался от должности санитарного врача, и Хулио Арасиль выхлопотал ему место врача в обществе «Надежда», организованном для бесплатной помощи бедным.
На этой новой должности, нравственности его не представлялось стольких поводов для возмущения, но зато он ужасно уставал; приходилось делать по тридцать-сорок визитов в день, в самые отдаленные кварталы, подниматься по бесчисленным лестницам, входить в отвратительные лачуги…
Особенно изнемогал Андрес летом. Жалкие, грязные люди, скученные в домах, мучались от жары и каждую минуту были готовы вспыхнуть от злобы. Отец или мать, видя, что ребенок их умирает, должны были выместить свое горе и озлобление на ком-нибудь, и козлом отпущения всегда оказывался врач. Иногда Андрес выслушивал их нападки спокойно, но иногда озлоблялся сам и высказывал им правду, называл их презренными свиньями и говорил, что они никогда не выбьются из своего жалкого положения из-за собственной беспечности и лени.
Да, Итурриос был прав: природа не только создавала рабов, но и вселяла в них дух рабства.
Андрес мог проверить, и в Альколее, и в Мадриде, что, по мере того, как индивидуум возвышается, у него становится все больше средств для обхода общих законов. Он убедился, что сила закона уменьшается пропорционально возрастанию средств победителя. Закон всегда суровее по отношению к слабому. Он автоматически гнетет обездоленного. И потому логично, что обездоленный инстинктивно ненавидит закон. Эти несчастные еще не понимали, что солидарность бедняков может положить конец существованию богачей, и умели только разливаться в бесплодных жалобах на свое положение.
Злоба и возмущение сделались хроническим настроением Андреса. Жара, ходьба по солнцу вызывали в нем постоянную жажду, и он все время пил пиво и прохладительные напитки, портившие ему желудок.
Дикие, разрушительные мысли вспыхивали в его мозгу. В особенности по воскресеньям, сталкиваясь с людьми, возвращавшимися с боя быков, он мечтал о том, с каким бы удовольствием поставил на каждом перекрестки с полдюжины пулеметов и уложил бы на месте всех, возвращавшихся с нелепого и кровавого зрелища.
Вся эта грязная шайка франтов вопила перед войной в кофейнях, фанфаронила и похвалялась, а потом совершенно спокойно осталась сидеть по домам. В ней сказывалась мораль зрителя боя быков, мораль труса, требующего храбрости от другого, от солдата на поле битвы, акробата, или от тореадора в цирке. Этой стае жестоких, кровожадных, тупых и хвастливых зверей Андрес силой внушил бы уважение к чужой скорби.
Оазисом Андреса был магазинчик Лулу. Там, сидя в прохладном сумраке, он отдыхал и говорил. Лулу тем временем шила, а если входила какая-нибудь покупательница,
После долгой беседы они возвращались в трамвае и на площади Сан-Бернардо расставались, пожав друг другу руки.
За исключением этих мирных и тихих часов, все остальные были полны для Андреса тоски и отвращения.
Однажды, во время обхода мансард в одном из домов, расположенных в нижнем квартале города, к нему подошла старая женщина с ребенком на руках и попросила навестить больного. Андрес никогда не отказывал в таких просьбах и зашел в другое отделение мансарды. Чрезвычайно истощенный человек сидел на тюфяке, пел и декламировал стихи. Изредка он вставал в одной рубашке и ходил взад и вперед, натыкаясь на стоявшие на полу ящики.
— Что с ним такое? — спросил Андрес женщину.
— Он — слепой, а теперь, кажется, еще и помешался.
— Есть у него семья?
— Я и сестра; мы его дочери.
— Ему уже ничем не поможешь, — сказал Андрес. — Единственное, что остается, — это отвезти его в больницу или в дом умалишенных. Я напишу начальнику больницы. Как зовут больного?
— Вильясус, Рафаэль Вильясус.
— Он не драматург?
— Да.
Андрес только сейчас узнал его. Вильясус постарел лет на десять-двенадцать и выглядел чудовищно, но дочь постарела еще больше. У нее был такой тупой и бесчувственный вид, какой может быть у человека только после целой лавины несчастий.
Андрес в задумчивости вышел из дома. «Бедняга! — думал он. — Вот несчастный! Этот жалкий нищий, бросавший вызов богатству, тип положительно необыкновенный. Какой пример забавнейшего героизма! И, почем знать, если бы он мог рассуждать, он решил бы, пожалуй, что поступал правильно, и что жалкое состояние, в котором он находится, есть апофеоз его беспутной жизни. Бедный глупец!»
Спустя семь или восемь дней, при вторичном посещении больного ребенка, которому сделалось хуже, Андресу сообщили, что сосед по мансарде старик Вильясус умер. Жильцы-соседи рассказали ему, что сумасшедший поэт, как они называли его, последние три дня и три ночи напролет бранился и вопил, проклиная своих литературных врагов, или хохотал во все горло.
Андрес пошел взглянуть на покойника. Он лежал на полу, завернутый в простыню. Дочь его все с тем же безразличным видом сидела, съежившись, в углу. Несколько оборванцев, среди них один совсем лысый, окружали покойника.
— Вы врач? — нетерпеливо спросил один из них Андреса.
— Да, я врач.
— Так освидетельствуйте тело, потому что мы думаем, что Вильясус не умер. Это случай каталепсии.
— Не говорите глупостей, — сказал Андрес.
Оказалось, что эти оборванцы, должно быть, друзья и собратья по профессии Вильясуса, уже проделали разные опыты над трупом, между прочим, жгли ему пальцы спичками, чтобы убедиться, сохранилась ли у него чувствительность. Даже после смерти беднягу не могли оставить в покое.