Андрей Боголюбский
Шрифт:
Милуша, обойдя кругом один порядок кладей, поворотилась, чтобы вдоль другого двинуться назад, вскинула глаза и остолбенела. У ног батюшки-свёкра сидел на земле оборванный заика Зотик: весь сгорбился, точно сложился пополам, бросил лук, рассыпал стрелы, одной рукой держится, тяжело дыша, за грудь, другой размазывает пот по искажённому усталостью безволосому лицу.
Но не он испугал Милушу — с дурачка что возьмёшь! — страшен был сам Кучко. Таким никогда ещё не видывала боярина приметливая сноха.
Он стоял всё там же, над рядами начерченных им бороздок,
Посох, ещё упёртый концом в одну из чёрточек, заметно трясся.
Он будто не увидел подбежавшей Милуши и на её вопросы не ответил ничего.
Она крепко схватила Зотика за оттопыренное ухо и, низко к нему нагнувшись, просвистела в самое лицо:
— Чего?
Заика, вытянув тощую шею, завалив набок голову, глядел на неё с ужасом и молчал.
Она прикрутила ухо так, что слёзы пошли у него из глаз:
— Говори... затерзаю!..
— Князь!.. — захлебнулся дурачок. — Гюрги!.. Великая рать!..
На слове «рать» он заикнулся так, что чуть язык не проглотил.
Она не отпустила уха, покуда он не объяснил, что ходил на вершину речки Напрудной бить бобров и там с горы увидел вдалеке на дороге огромную княжескую рать. Передовой отрок наскакал на него и спросил, где ближе проехать на боярский двор. Зотик вырвался у нею из рук, нырнул в лес и глухими, ему одному известными тропами с звериной прытью примчался сюда, чтобы сказать «дитятке» — так почему-то величал он всегда боярина. С тех пор, что Кучко подарил ему однажды в прощёное воскресенье свою старую лисью шапку, дурачок, не избалованный людской лаской, Полюбил боярина на всю жизнь нежной любовью.
— Батюшке! — мягко вымолвила Милуша. — Идём скорей в хоромы: чай, успеем ещё прибраться.
Кучко вдруг очнулся. Кровь разом кинулась ему в лицо. На любимую сноху взглянул с бешенством.
— Не пойду! — прохрипел он.
Она овладела собой и выговорила спокойно:
— Приневолят пойти, батюшко.
Не дамся! В лес уйду!
— Сыщут, — тихо произнесла она. — Хуже будет, батюшко.
Он грубо отпихнул её в сторону и нетвёрдым, но размашистым шагом пошёл мимо зародов под гору, к ближнему берёзовому островку, что горел золотым осенним листом в низинке, на том берегу Неглинной.
Милуша, низко наклонив набок голову, проводила его косым затуманенным взором, потом, перекинув глаза на красное ухо Зотика, сказала.
— Ступай за ним, дурак. Поглядывай, чтобы чего над собой не сделал.
И покачивая полными плечами, поплыла к дому.
IV
Крохотное слюдяное оконце девичьей светёлки было едва отволочено — будто для прохлады. Из соседнего подкровелья просачивался пряный запах яблок, доходивших там на соломе.
Параня не переставая низать жемчуг, видела, как брат Иван, покончив с обдиркой зайцев, натыкал в земляную крышу погреба развилков и распялил на них свежие шкуры. Заячьих было одиннадцать да одна лисья.
«И у меня одиннадцать волосков нанизано мелкого да один крупного», — подумала Параня. Она была суеверна и привыкла загадывать на числа.
Потом Иванова жена, некрасивая, коренастая Дарьица, принесла лохань. Оба, Иван и она, мыли в ней обмазанные кровью руки. Солнышко играло в мутной, покрасневшей воде и муж с женой весело перешучивались. Они жили ладно. Параня любила тихую Дарьицу. И любила их дочурку Липаньку, которая, забыв про заячьи лапки, тоже совала ручонки в лохань.
Потом въехали верхами брат Яким со своим приезжим другом, с несносным пересмешником — с Петром. И надо же, чтобы в это самое время вошла, как на грех, в светёлку Паранина мамушка, чтобы похвастать новыми тёплыми чёботами, какие справила себе к зиме! Когда мамушка ушла и Параня снова глянула в щёлку, конюх уж уводил верховых лошадей, а Пётр и Яким разглядывали Ивановы шкуры и что-то говорили Дарьице.
Паране чудилось, что даже эту тихоню и скромницу смущает Петрова цветистая красота. Он был дороден, румян, чернобров, и на вишнёвых губах всегда играла снисходительная усмешечка.
Очень хотелось услышать, что он говорит Дарьице, да не удалось, потому что волосок с иглой выскользнул из рук и мелкие жемчужинки раскатились слезинками по дубовым половицам. Пока Параня выбирала их ноготком из щелей и по привычке гадала, будет ли их больше или меньше одиннадцати, Дарьица с лоханью успела уже уйти. Пётр, положив большие белые руки на плечи Ивану и Якиму, рассказывал им вполголоса что-то, видимо, забавное. Все трое громко смеялись, когда во двор и плыла постылая Милуша, покачивая на ходу полными плечами. Она приостановилась около них и что-то тихо им сказала. Все трое мужчин разом изменились в лице.
Милуша быстро прошла в дом и увела с собой растерянного Якима. Иван бестолково засуетился, стал снимать зачем-то шкуры с развилков и всё о чём-то спрашивал Петра. А Пётр, не слушая его, стоял в оцепенении.
Румянец сошёл у него с лица. Вишнёвые губы скривились. Наконец, решившись на что-то, он двинулся к конюшне. В это время во двор вскакало четверо незнакомых вооружённых всадников.
— Эй, молодцы, где хозяин? — странно резким, павлиньим голосом крикнул передовой, осаживая перед красным крыльцом страшного пегого жеребца. — Да это никак ты, Петряйка? Вот куда схоронился, мил дружок! А батюшка тебя спрашивал, да как серчал! А это чей? Кучков сын? Ну-тка, парень, зови отца.
Всё было странно в приезжем витязе: никогда не виданная Параной высокая жёлтая кругловерхая шапка с бобровой оторочкой, густо зашитый серебром и золотом тёмно-малиновый плащ, который закрывал всю левую сторону его непомерно длинного тела со вздёрнутыми плечами, и неестественно маленькая голова, заносчиво откинутая назад и вбок. Он казался ещё молод, немного старше Параниных братьев, — лет тридцати с небольшим. Острый клинышек бородки был светлее скуластого худого лица с крупными, преувеличенно мужескими чертами.