Андрей Боголюбский
Шрифт:
Гаше, как и всем московлянам, на всю жизнь запомнился тот особенно ясный день этого раннего лета, когда на Москве расположилась станом сильная черниговская дружина. Её вели меньшие Юрьевичи. А Юрьевичей звали себе на помощь владимирцы, вконец замученные боярскими неправдами. Владимирский полк, вышедший навстречу избавителям, тоже стоял под Москвой.
Поход на Владимир сказан был и московлянам.
Опять по всем подмосковным сёлам и слободам разошлись молодые биричи, но уж не с теми, что тогда, Кличами. И с другим, не тогдашним одушевлением искались к стенам города московляне.
Всеволод
На бровке городского вала, перед сухим рвом, спиной к городской стене стояли женщины, московлянки — слободские, сельские, посадские и городские, — провожавшие в поход мужей и сынов. К ним примешались и те, кому провожать было некого, но кому все московские вои приходились братьями. Стояла среди них и Гаша, держа за руку кудрявого сынка.
Когда московский полк тронулся вслед за князем в сторону Кучкова поля, Дорожай, шепнув что-то Всеволоду Юрьевичу, задержался на площадке перед Неждановой башней, наблюдая, чтобы не растянулся полк, чтобы не поотстали последние.
Но никто не отставал.
На всех лицах была весёлая решимость. И так же весело было помолодевшее лицо Дорожая, когда, догоняя рысью московский полк, он всё оглядывался на город и все, видно, искал кого-то глазами в женской толпе, стоявшей на городском валу.
А в этой толпе были вместе с другими провожавшими и Жилиха, и Истомиха, и Воротникова старуха, и её многодетная дочь, и её бледная сноха-кузнечиха, и проскурня, и посадская вязея Воитиха, и её соседка, скатертница, та, что так хорошо заговаривала зубную скорбь, и попадья с четырьмя дочерьми, и толстая дьяконица, и даже разбойная девка Аксюшка, прибежавшая из дальнего выселка — с Трёх Гор.
И, наклонясь к уху дьяконицы, говорила ей шёпотом попадья, показывая глазами на Дорожая, что он, как слышно, вдовец, что где-то в Галиче растёт у него безматерная дочка, за которой ему недосуг доглядывать, что трудно и Гаше выращивать сына без мужней помощи и что отчего бы, мол, им, Дорожаю и Гаше, не пожениться. Дьяконица сочувственно кивала носом.
Потом стали расходиться по домам и, ступая неторопливо по согретой летним солнцем родной земле, толковали между собой, что новому посаднику, верно, уж не удастся больше разорять московлян вирами и продажами, потому что князь Всеволод Юрьевич, узнавши, как посадник за зиму просудился, верша дели не делом, велел посаднику убираться из Москвы и обещал московлянам прислать на его место другого.
— А другой будет ли праведней? — вздыхала с сомнением многодетная Воротникова дочка.
Поглощённые этими толками, московлянки не заметили неподвижного женского лица, что было видно в самом верхнем проёме остроконечной вышки, венчавшей боярские хоромы.
Кучковна провожала глазами московский полк.
Она всех знала в лицо. И когда полк уже втянулся в узкую улочку московского посада, направляясь в сторону Кучкова поля, она всё ещё различала в полковых рядах и Воротникова большака, который был всех видней, и его смирного ольховецкого зятя, и курчавобородого Нежданова сына, и Нежданова внука, рыжего, как подосиновый гриб, и неразлучных друзей Шейдяка и Худяка, и весёлого Балакиря, который, щурясь от яркого света, задорно морщил свою пуговку, и черноволосого кудринского старосту, и косоглазого мужичишку, и своего, боярского, бородатого скотника, и своего же кудрявого холопа с трёхрогими вилами на плече.
VI
Грунина доля оказалась печальнее Гашиной.
Гроза, которую наложил на неё свёкор, обернулась для Груни новой великой бедой.
Почти тотчас же по приезде в Суздаль свёкор объявил ей, что как вдовеет он уже давно, а теперь лишился и единородного сына, то ходить за ним, за стариком, некому, а потому решил он взять себе жену. Однако ж и то верно, что больше баб в семье — больше и греха. Так чтоб греха не множить, вводя в дом лишнюю бабу, рассудил он за лучшее жениться на ней, на Груне.
Не помогли ни моления, ни крики, ни слёзы, ни попытки наложить на себя руки. Суздальский великий боярин затворил Груню в терему, где денно и нощно стерегли её три пары старушечьих глаз, выслеживая каждое её движение. В конце того же лета, на втором месяце Груниного вдовства, свёкор обвенчался со снохой.
Её жизнь стала бы совсем невыносима, если бы на ненавистного мужа не навалилось множество важных дел, которые заставляли его почасту и надолго отлучаться из дому то в Ростов, то во Владимир, то в Переяславль, то в Рязань. Он сделался при Ростиславичах одним из первых вельмож и был вынужден улаживать непрестанные распри между туземным, коренным боярством, к которому принадлежал сам, и тем, что понаехало с Ростиславичами из Поросья.
Остер был великий боярин, а его молодая жена — ещё острей. Как ни зорок был старушечий надзор, Груне удалось приискать себе среди забитых боярских слуг преданных пособников. Они согласились помочь се бегству, прося дозволения уйти вместе с ней.
На эти тайные, трудные и очень опасные переговоры, которые удавалось вести только урывками, ушла вся весна. Наконец всё было условлено, и для выполнения дерзкого замысла ждали только первой отлучки боярина.
Незадолго до летнего солнцеворота он вместе со старшим Ростиславичем выступил в поход во главе всей суздальской рати, чтобы отбить Юрьевичей, которые с владимирцами, черниговцами и московлянами шли из Москвы на Владимир.
Более удачного случая Груне нельзя было и ждать. Оставалось только назначить день побега. Выбрали среду.
А накануне этой среды, во вторник, пришла весть, что не успели два войска обменяться первыми стрелами, как суздальская боярская очень сильная рать, ещё не схватившись с несравненно более слабым противником врукопашь — грудь с грудью, — кинула стяг и побежала, оставив победителям несметный людской полон.
Ростиславичи улепетнули — один в Новгород, другой в Рязань, а Юрьевичи, Михаил и Всеволод, вступили во Владимир со славою и с честию великой, ведя перед собой только что взятых пленников. В первом ряду этих пленников шагал, покусывая острую бородку, суздальский большой воевода, Грунин злой муж.