Андрей Боголюбский
Шрифт:
Городскую южную стену, пострадавшую сильнее других от Глебова поджога, перенесли теперь ближе к берегу. На прирезанном к городу склоне нагромоздилось много строений: верно, новые боярские дворы. Старые посадничьи хоромы обросли пристроенными в разное, как видно, время теремами, прирубами и крытыми переходами. На месте снесённых огнищаниновых палат высились чьи-то другие.
Но Нежданова напольная башня стояла нетронутая, всё такая же коренастая, ничем, кроме зелёного моха на кровле, не выдавая своего старого возраста. Только теперь, рядом с недавно воздвигнутыми высокими теремами, она показалась
Над городом в белом осеннем небе изворачивалась на все лады густая, несчётная галочья стая. Груня следила за плавным круговым вихрем её движения и думала: «Сколько их! Те ли самые, что тогда? Или их птенцы? Или птенцы птенцов? Верно, никогда не переведётся на Москве их живучее племя».
Когда муромский возок уж сворачивал на городской мост, мимо Груни проехало под гору несколько купеческих гружёных подвод. На передней лежал раскосый булгарин в белом колпаке. Около задних шли русские торговые молодцы, судя по говору и по узким зипунам — новгородцы. Из услышанного обрывка их беседы Груня поняла, что они везут товар на здешний Торжок. А ведь прежде, помыслилось ей, такие дальние гости бывали на Москве только проездом.
Незнакомый воротник, любопытно вглядываясь в приезжую, расхлестнул створки городских ворот, надставленные кое-где свежими досками. Сквозь пролёт башни завиднелась красноватая, поросшая низкой муравой глина городской площади. Чьи-то ребятишки весело играли в бабки.
На Москве ещё не было своего князя, и местные власти, встретив Груню, по её княжескому званию, с почётом, предложили ей остановиться в пустующих княжих палатах, от чего она отказалась наотрез. Эти новые власти, зная, видимо, о близости Груниного мужа к князю Всеволоду, чрезвычайно досаждали ей и своей угодливостью и наговорами друг на друга, а главное, тем, что не давали ей оглядеться в родном углу.
Не успела она их спровадить, как явился новый, чернобородый поп с новым же, молодым безбородым дьяконом. Груня, ещё не обойдя дома, отстояла долгий молебен с акафистом. Его пели в тех самых верхних сенях, где когда-то лежало мёртвое тело Шимона и где справляли по нём поминки.
Во время молебного пения Груня услыхала за собой чьи-то негромкие всхлипывания. Оглянувшись, она увидела рябую старушку, которая, обливаясь слезами, клала поклон за поклоном. Груня не сразу узнала в ней бывшую клетницу Лушу. Это было первое и единственное знакомое лицо, увиденное Груней на Москве.
С ней после угощения причта поднялась Груня на женский верх, в теремные горенки. От Луши она узнала, что ветхую вышку повалило неистовой бурей, которая пронеслась над Москвой года три назад. А набережный рундук сгнил ещё раньше. От него уцелели только ввёрнутые в землю толстые сваи. Старые яблони, по Лушиным словам, все выплодились. Их срубили. На их месте зеленел молодой подсад.
В бывших девичьих горенках, Груниной и Гашиной, пахло сыростью и нежилью. По углам роились сонные осенние мухи.
Тот же пресный, плесенный дух стоял и в материнской светлице. На голых досках дубовой, ничем не застланной кровати лежал кем-то оставленный сухой полынный веничек. Груня долго оглядывала узор сосновых сучков на стенах, хорошо памятный с детства. Из сучков проступали кое-где прозрачные капельки смолы, тоже памятные до слез. Так же памятен был и над из материнского окошка — очень широкий, на всё Замоскворечье. Только и он переменился: береговая слободка повыросла и захватила часть Великого луга. На лугу темнели сенные стога, уже побуревшие от осенних непогод.
Груне хотелось побыть в этой светлице подольше и непременно одной, но усланная ею Луша скоро вернулась со словами, что внизу ждёт сотский с хлеб-солью от московского посада.
Пришлось отбыть и этот обряд. Слушая вполуха приветственные слова осанистого сотского, Груня рассеянно глядела на его большие, почтительно напряжённые руки, на резное деревянное блюдо в этих руках, на выпуклую блестящую корку хорошо пропечённого пшеничного хлеба и на врезанную в эту корку круглую серебряную солонку. Солонка привлекла Грунино внимание яркой позолотой и нежными узорными просветами белого серебра.
На Грунин вопрос сотский ответил с заметной гордостью, что солонка московского дела.
— Московского? — удивилась Груня: в её время на Москве не было таких искусных златокузнецов.
Сотский объяснил, что златокузнец родом не московлянин, а боголюбовец, но московским коварником учён.
Оказалось, что солонку ковал, чеканил и золотил любимый ученик того знаменитого хитрокознеца, который был убит в Боголюбове почти в одно время с князем Андреем Юрьевичем.
Вдова убитого в благодарность за то, что ученик спас из огня её ребёнка, взяла безродного парня с собой, когда перебиралась из Боголюбова в Москву. В Москве её, совсем обнищалую, пригрел деверь, брат её мужа, известный московский кузнец, исполин. Но вскоре оскудел и его дом. Исполин умер от ран, полученных в бою с рязанцами, которых московляне отбили с большим уроном, после того как рязанский князь Глеб, налетев нечаянно ночью, пожёг московский по сад. Это случилось два года спустя после боголюбовского убийства.
Кудрявый ученик хитрокознеца к тому времени ужо настолько возмужал, что решился принять на своп хлеба осиротевшие семьи обоих своих благодетелей. Из-за этого ему самому пришлось ещё очень долгие годы жить впрохолость. И лишь когда поднял на ноги всех сирот, только тогда позволил себе жениться на терпеливо дожидавшейся своего счастья меньшой дочери бывшего предтеченского попа, ныне давно уже покойного.
Она-то, эта кузнецкая, теперь уже вполне счастливая жена, забытая подруга Груниных детских игр, — она-то и настояла, чтоб её муж, тоже узнавший наконец полное счастье, отнёс лучшую солонку своего дела сотскому в подарок проезжей муромской княгине.
Груня не захотела ночевать на Москве.
Подъезжая к Дорогомиловскому перевозу, она с нагорья, перед колеистым, ухабистым спуском к реке, оглянулась в последний раз на родимый город.
Начинал моросить мельчайший осенний дождичек-бусинец, и за его тонкой завесой царивший над всей окрестностью высокий гребень московских сосен уж едва различался в многовёрстном отдалении.
Возница, натянув поводья, осторожно спускал возок к переправе, а Груня всё повторяла про себя неожиданно пришедшие на память слова, слышанные когда-то от матери: «Старики вымерли — нас не дождались, молодые родились — нас не спросились». И Москва стала совсем не та, что в дни её молодости.