Андрей Миронов и Я. Роман-исповедь
Шрифт:
перефразировала я, выпила рюмку водки, вскочила на стол и стала самозабвенно отбивать чечетку и дробь, да так, что затряслись все листья в саду.
Мужчины изумленно смотрели на меня… со стола что-то падало и звякало об пол, слетела тарелка с овощами – вдребезги, а я продолжала отстукивать каблуками, стоя на столе, изображая, как нам тогда казалось, сцену из незнакомого капиталистического мира. Потом пили чай. На столе из опавших лепестков розовых флоксов я выкладывала своими наманикюренными пальчиками заветное имя – Андрей. Он сидел напротив, поэтому буквы ложились по отношению к нему вверх ногами. Когда я положила последний лепесток на букву «й» – Андрей доверчиво улыбнулся, вдруг заморгал грустными глазами и неожиданно
Решили остаться на даче до завтра. Варшавского проводили по дороге к автобусу. Понравилась я в этот день Варшавскому или нет – не знаю, но Андрею понравилась очень. Мы легли спать в его маленькой комнате на желтом диване, как всегда обнявшись, лицом друг к другу… и, потеряв контроль, он наговорил мне столько нежных и пылких слов, что я, естественно, как сосуд, заполнилась этими пылкими нежностями и тут же принялась возвращать это чудесное содержание обратно с оттенком невыразимой благодарности. Тикали часы, в темном окне шевелились ветки сирени, и его «я люблю тебя» повторялось столько раз, что длину этих слов можно было уже мерить километрами. Проснулась на рассвете от ощущения счастья… и пыталась удержать в сознании, в памяти аромат ощущений… слова… прикосновения… но они расползались, рассеивались, как туман, оставляя только древо памяти, как разобранную после Рождества елку. Две розовые сойки сидели в кустах сирени и с болезненным женским любопытством заглядывали в наше окно. Пошли гулять в лес. Андрей сказал, что через неделю уезжает в Крым, на Золотой берег – отдыхать. Приедет к открытию сезона. Идем тропинкой, вдруг он останавливается у березы, закрывает глаза и говорит, жестикулируя руками:
– У меня был такой роман… страшно вспомнить… такая любовь… Я весь дрожал… С киноартисткой… Ее все знают… С Синеглазкой. Вот у этой березы мы так целовались… У нее такая фигура! Я ей чистил белые туфли молоком.
У меня от такого поворота набухли глаза от слез, я сорвала тростинку и стала нервно ее жевать.
– Что с тобой, Танечка, ты ревнуешь? Что с глазками, ты нервничаешь? – пытал он меня, довольно улыбаясь.
– Я не ревную…
– Ревнуешь, ревнуешь… тебе больно? – и засмеялся.
Да, думаю, не переставая жевать тростинку, интересное свойство у моего… тут мысль прервалась, сделала пропуск и продолжила – свойство жалить и причинять боль. Совсем не в ответ на эту причиненную боль я заметила:
– Андрюша, ты сутулишься, у тебя как-то голова уходит в плечи… выпрямись-ка!
Через неделю на Петровке в квартире родителей я помогала ему собирать чемодан на юг. Квартира опять изумила меня – немосковским стилем, изобилием безделушек, фигурок, статуэток, коллекционных тарелок на стене. Библиотекой! И конечно, я с уважением смотрела на рояль, который подарил Дунаевский отцу Андрея Александру Семеновичу Менакеру. Это был 1966 год. Все помойки вбирали в себя антикварные вещи, безжалостно выбрасываемые нерадивыми хозяевами, – старинные люстры, красного дерева столики, стулья, кресла… И все это с большим ажиотажем заменялось лампами-рожками, бухгалтерскими стульями и полированными шкафами. Здесь, на Петровке, царил разум и антиквариат – хрустальная люстра с синим кобальтовым стеклом – «Александр», круглый стол красного дерева, стулья «Павел», бесценные литографии и гравюры с видами старого Петербурга. На диване лежали журналы «Америка» и «Новый мир». Для меня это действительно был мир новый.
Включив кран в кухне, чтобы текла вода, Андрюша складывал вещи, постоянно спрашивая меня: надо ему это взять или не надо? А я тайком писала на маленьких клочках бумаги напоминание в южные края – «Не сутулься!» – и незаметно вкладывала эти записочки в каждую вещь, которая ложилась в чемодан, – в рубашки, майки, трусы, носки и носовые платки. Я была спокойна – он едет вместе со мной. Вышли на улицу, он поймал такси, поцеловались. «Я тебе позвоню!» – и уехал.
Через
– Танька, тебе тут звонят каждый день по междугородному, я сказал, что ты с Витькой ушла.
– Идиот! – швырнула я ему в лицо и хлопнула перед его носом дверью.
Поздравляем… поздравляем… поздравляем… Чмок, чмок… чмок… При-и-иве-ет! Ты?! Ну и цвет волос! Как отдохнули? Мы работали… Не подходите к Аросевой… Купим шампанского? А-а-а… Жорик… здравствуйте! Целуйте! Все в зал, все в зал!
Это открытие сезона в Театре сатиры называется Иудин день. Нарядная масса перемещается в зрительный зал. Худрук Чек и несколько его фаворитов во главе с директором – на сцене. Вступительная речь Чека что-то вроде: «Я – ученик Мейерхольда… мы несем знамя культуры, интеллигентность, порядочность… К Новому году мы должны сдать новый спектакль «Дон Жуан»… Я буду строг… буду требовать от вас культового отношения к делу»… И потом повторяющаяся уже все остальные годы поговорка: «Лошадь можно подвести к водопою, но заставить ее напиться, если она не хочет, невозможно».
Для меня это первое открытие сезона, и я все воспринимаю трепетно и серьезно. Кручу головой вокруг… Андрей! Прошел мимо меня, небрежно поздоровался, глядя поверх головы. «Ну и пожалуйста!» – сказала я про себя.
Меня внимательно рассматривала артистка – маленькая, с пышной головкой и правильными чертами лица. Инженю. Она не была на гастролях – кормила ребенка грудью. И тут я услышала доносящийся из кучки артисток вопрос этой Инженю: «Ну-ка, где эта самая Егорова? Хочу посмотреть!» Меня передернуло. Я поняла, что тут не без амурных дел с Андрюшей. Но и представить себе тогда не могла, сколько больших неприятностей устроит мне эта маленькая женщина.
Начались репетиции. Дон Жуана – главную роль – репетировал Андрей, Миранду – хорошенькая фаворитка Чека. Почти каждый день мы встречались в БРЗ – большом репетиционном зале. Продолжалась «холодная война». Он делал вид, что не замечает меня, а я не замечала его. Иногда в голову закрадывались дезертирские мысли: а что, если он встретил другую – на юге, или где-нибудь в гостях, или на теннисе, и я ему больше не нужна. Но внутри какой-то тенор пел – нет! Этого не может быть! Этого не может быть! Это все – Шарль Азнавур!
Однажды на репетиции «Дон Жуана» Андрей в черных бархатных брюках, в белой рубашке апаш со шпагой в руке произнес последние слова монолога… Актеры собрались было расходиться, и вдруг без объявления, без перехода, без единого движения – стихи! Пастернак! «Во всем мне хочется дойти до самой сути. В работе, в поисках пути, в сердечной смуте…» Ритм нарастал… «О, если бы я только мог, хотя отчасти, я написал бы восемь строк о свойстве страсти…» И как credo: «жить, думать, чувствовать, любить, свершать открытья». И весь он был вдохновение, купался в своем выходе «за границу» условленного. В зале все замерли, а он продолжал полет в «другую сферу»: «Февраль. Достать чернил и плакать», «Я дал разъехаться домашним…», «Не плачь, не морщь опухших губ…». Закончил и повернул лицо в мою сторону – как я реагирую? Я сидела с широко открытыми глазами и с комом в горле. Все захлопали. Худрук изрек несколько слов похвалы в его адрес… провел рукой по лысине – излюбленный жест – и удалился в буфет.
В этот день я летала. Я возвращалась домой из театра пешком, шла подпрыгивающей походкой по Садовому кольцу и улыбалась таинственным мыслям… Я знала – этот поэтический выплеск был для меня! Сколько же ему пришлось выучить стихов, чтобы меня сразить, поразить, чтобы я кусала себе локти, прозрев наконец, какую невиданную птицу я променяла на какого-то там Витьку. Я улыбалась, хоть и шел дождь, и была вся насквозь мокрая, но я улыбалась, потому что появилась надежда, что, может быть… может быть…