Андрей Платонов
Шрифт:
То, что война для Петрушки — это прежде всего готовые харчи («Наши бойцы, гляди, какие мордастые ходят, они харчи едят»), означает меру правды в детском сознании, для Платонова с его давним вниманием к теме голода особенно страшную и непоправимую. Но эта же пропасть разделяет мужчину и женщину, которая от невыносимой тоски изменила мужу с другим человеком и «ничего не узнала от него, никакой радости». Пожалуй, никогда у автора не было такого понимания женщины, ее психологии, естества, снисхождения к ней и одновременно возвеличивания ее, как в словах покаяния Любови Васильевны перед мужем: «…мне было потом еще хуже. Душа моя потянулась к нему, потому что она умирала, а когда он стал мне близким, совсем близким, я была равнодушной, я думала в ту минуту о своих домашних заботах и пожалела, что позволила ему быть близким. Я поняла, что только с тобою я могу быть спокойной, счастливой и с тобой отдохну, когда ты будешь близко. Без тебя мне некуда деться, нельзя спасти себя для детей… Живи с нами, Алеша, нам хорошо будет! <…> Нет, не была я с ним женщиной, я хотела быть и не могла… Я чувствовала, что
Сытый голодного не разумеет, человек войны не может понять человека тыла («Что ты понимаешь в нашей жизни? — Как что? Я всю войну провоевал, я смерть видел ближе, чем тебя»), взрослые не разумеют детей («„Даты еще не понимаешь ничего! — рассерчал отец. — Вот вырос у нас отросток“. — „Я все дочиста понимаю, — отвечал Петрушка с печки. — Ты сам не понимаешь. У нас дело есть, жить надо, а вы ругаетесь, как глупые какие…“»), мужчины женщин («Правда говорят, баб много, а жены одной нету») [76] , и об этой разделенности, о разобщении народа в войну и после нее Платонов и написал в «Возвращении» — произведении, которое можно было бы назвать пацифистским (недаром Платонова обвиняли в «дешевом пацифизме», пусть даже и не за «Семью Иванова»), когда б идеи рассказа не лежали гораздо глубже, отвечая не только на толстовский вопрос «что случилось с народом?», но и касаясь сам о й эгоистичной человеческой природы, чье спасение заключено в преодолении индивидуализма.
76
Но примечательно, что в сценарии «Семья Иванова» это понимание у героя присутствует: «Я вот и сам еще не знаю, кто больше для родины и для победы сделал — я или моя жена. Скорее всего она… я не считаюсь здесь своей кровью, когда там у женщины и у подростка кости сохнут от работы круглые сутки, когда они там хлебом с картошкой не всегда наедаются… Наши жены там, наши советские женщины, наши дети и старики, — вот какие там богатыри. Это они нас всю войну и кормят, и одевают, и оружие делают в достатке с избытком».
И то же понимание ощущается в словах Иванова, когда он еще не знает об измене жены, но размышляет в споре с сослуживцами:
«ИСАЕВ. Скажи, Алексей Алексеевич, а если бы, допустим, что-нибудь случилось подобное с твоей супругой? Ты как тогда бы?
ИВАНОВ. Да я что!.. Я солдат, дорогой мой, а солдат и смерть стерпит, когда нужно. А раз я смерть прощаю, то и жену не обижу.
ИСАЕВ. А все-таки?
ИВАНОВ. Чего тебе — все-таки? Моя жена не железная копилка для добродетели… Все люди, брат, сейчас раненые, — зачем же упрекать жену, если ее поранила жизнь и судьба. Не одни же осколки и пули бьют человека».
Петрушкины слова «у нас дело есть, жить надо» прямым текстом выразили платоновское вероисповедование, тем более драгоценное, что автор рассказа считался глашатаем уныния и пессимизма, «певцом смерти», да и сам уже наполовину ей принадлежал, об этом зная, но все равно — жить надо!
В «Возвращении» нет отрицательных героев и не действуют никакие сознательные злые силы. При всей остроте драматургического сюжета, подразумевающего нравственные конфликты между людьми по линии добра и зла, чести и бесчестья, благородства и низости, две незнакомые друг с другом соперницы — юная Маша, которая не решается спросить Иванова, женат он или нет, и Люба, у которой даже мысли нет задать мужу вопрос, был ли ей верен всю войну он, настолько поглощена она своей «виной», а также два «соперника» гвардии майора — эвакуированный Семен Евсеевич и безымянный инструктор, к которому потянулась Любовь Васильевна, потому что «он относился ко мне так нежно, как ты когда-то давно» — все они хорошие, славные люди. А прямым антагонистом себялюбца Иванова, не злодея, не негодяя, но своеобразного человека горы, взошедшего во время войны на вершину собственной гордости и доблести, оказывается его сосед дядя Харитон, который «тоже на войне был и домой вернулся».
Харитон — представитель народного, простосердечного сословия, которое, как только началась война, знало: «Отвоюемся, тогда все по родным дворам разойдемся — кто к матери, кто к жене с ребятишками, а кто один был — тот семейство себе заведет». Слова, которые произносит герой написанной в 1942 году в Уфе пьесы «Без вести пропавший, или Избушка возле фронта», с их ясной, но при этом идеальной, сказочной и неизбежно возвышенной картиной мира (и этим опережающим углом зрения отличаются обе платоновские военные пьесы), подвергаются в «Возвращении» испытанию «низшим», и Харитон выдерживает его с той мерой чести и находчивости, которую ценит в нем автор:
«Пойди у него спроси, он все говорит и смеется, я сам слышал. У него жена Анюта, она на шофера выучилась ездить, хлеб развозит теперь, а сама добрая, хлеб не ворует. Она тоже дружила и в гости ходила, ее угощали там. Этот знакомый ее с орденом был, он без руки и главным служит в магазине, где по единичкам промтовар выбрасывают… Этот без руки сдружился с Анютой, стало им хорошо житься. А Харитон на войне жил. Потом Харитон приехал и стал ругаться с Анютой. Весь день ругается, а ночью вино пьет и закуску ест, а Анюта плачет, не ест ничего. Ругался-ругался, потом уморился, не стал Анюту мучить и сказал ей: „Чего у тебя один безрукий был, ты дура-баба, вот у меня без тебя и Глашка была, и Апроська была, и Маруська была, и тезка твоя, Нюшка, была, и еще надобавок Магдалинка
История Харитона и его жены, рассказанная маленьким старичком Петрушкой в назидание родителям, — рассказ в рассказе, образец идеальной новеллы, героического анекдота о русском воине, но желаемого эффекта у слушателя, то есть у отца, рассказчик не достигает. Слова Петрушки ложатся мимо цели, хотя и вызывают в душе Иванова нечто похожее на угрызения совести или страх разоблачения. «Вот сукин сын какой! — размышлял отец о сыне. — Я думал, он и про Машу мою скажет сейчас…»
Заключительные страницы «Возвращения», когда Иванов уезжает из дома, решив начать другую жизнь с дочерью пространщика, волосы которой пахнут природой, и вдруг видит своих детей, — редкий даже в русской литературе пример того, как использование запрещенного приема (в финальной сцене с бегущими за поездом мальчиком и девочкой можно увидеть попытку воздействия, говоря словами Ф. Человекова, на неврастенические свойства читателя) не убивает текст, а непостижимым образом возвышает его.
«Двое детей, взявшись за руки, все еще бежали по дороге к переезду. Они сразу оба упали, поднялись и опять побежали вперед. Больший из них поднял одну свободную руку и, обратив лицо по ходу поезда, в сторону Иванова, махал рукою к себе, как будто призывая кого-то, чтобы тот возвратился к нему. И тут же они снова упали на землю. Иванов разглядел, что у большего одна нога была обута в валенок, а другая в калошу, — от этого он и падал так часто.
Иванов закрыл глаза, не желая видеть и чувствовать боли упавших, обессилевших детей, и сам почувствовал, как жарко у него стало в груди, будто сердце, заключенное и томившееся в нем, билось долго и напрасно всю его жизнь, и лишь теперь оно пробилось на свободу, заполнив все его существо теплом и содроганием. Он узнал вдруг все, что знал прежде, гораздо точнее и действительней. Прежде он чувствовал жизнь через преграду самолюбия и собственного интереса, а теперь внезапно коснулся ее обнажившимся сердцем».
Написанный летом 1945 года рассказ «Семья Иванова» предполагался для литературного журнала «Звезда», и здесь редко бывшая по отношению к земной судьбе Платонова его личная небесная звездочка на миг не то что б улыбнулась, но хотя бы перестала хмуриться, и писатель успел забрать текст из обреченного журнала до известного набега на русскую словесность, случившегося в августе 1946-го.
«Дорогой Андрей! Жалею, что ты взял от нас „Семью Иванова“, — писал редактор „Звезды“ В. Саянов. — Мне очень хочется напечатать тебя в „Звезде“, так как тебе хорошо известна моя любовь к тебе лично и твоим произведениям».
Однако автора это не спасло, хотя и смягчило удар: страшно даже представить, что было бы, попади Платонов в постановление ЦК партии о журналах «Звезда» и «Ленинград». С зимы 1945/46 года «Семья Иванова» была прописана в «Новом мире», главным редактором которого в середине 1946 года стал Константин Симонов, и странным образом повторился сюжет пятнадцатилетней давности, связанный с хроникой «Впрок», когда новому начальнику «Красной нови» А. А. Фадееву также вздумалось напечатать непризнанного автора и доказать, что никакой крамолы проза хмурого, нелюдимого, но очень одаренного человека не содержит и в главном он наш, советский писатель. Не исключено, что похожими мотивами мог руководствоваться и Симонов, но в итоге он наступил на те же грабли. Подготовленный, но не напечатанный прежней редколлегией «Нового мира» рассказ про сержанта Иванова Симонову понравился, и медлить он не стал. «Семья Иванова» была опубликована в первом, подписанном им сдвоенном номере (№ 10–11 за 1946 год). То был демонстративный поступок, несомненно, уверенного в своем положении человека.
«Очень хотелось, получив в свои руки эту возможность, продолжить этим рассказом о возвращении с войны то, что писал Платонов в годы войны в „Красной звезде“ и что как-то помогло ему обрести снова более или менее нормальное положение в литературе после сокрушительной критики тридцатых годов, — вспоминал позднее главный редактор „Нового мира“ 1946–1950 годов (игнорируя то обстоятельство, что „литературная нормализация“ Платонова уже произошла в годы войны, и таким образом Симонов в большей степени был озабочен интересами журнала, нежели Платоновым, что, впрочем, для главных редакторов „Нового мира“ — не в осуждение им будь сказано — всегда было делом традиционным). — Мы с Кривицким не предвидели беды. Ее предвидел только Агапов. Присоединившись к нашему доброму мнению о рассказе и добавив даже, что рассказ не только хороший, а превосходный, мудрый Агапов добавил: „В случае чего, будем считать, что я так же голосую за него, как и вы, но предупреждаю вас, что с этим рассказом у нас будет беда… <…> В свое время, если не изменяет эта стариковская память, ‘Красную новь’ чуть было не закрыли из-за опубликованной в ней вещи Платонова, был неимоверный скандал, в связи с чем досталось Ермилову, еще больше, кажется, Фадееву, которого вызывали и мылили шею на самом верхнем полке… <…> В рассказе, — продолжал Агапов, — есть некоторые оттенки того особого, свойственного Платонову отношения к жизни и к людским поступкам, которое в былое время было очень не одобрено, о чем вас и предупреждаю, хотя рассказ, повторяю, прекрасный, и если быть беде, то будем считать, что я вас ни о чем не предупреждал“.