Андрей Платонов
Шрифт:
Фомин продолжает ее любить, может быть, еще более глубоко, чем прежде, понимая, что «всеобщее блаженство и наслаждение жизнью, как он их представлял дотоле, есть ложная мечта и не в том состоит истина человека и его действительное блаженство». Он чувствует себя свободным и независимым и, соотнося любовь с судьбою своей страны и своего поколения, осознает, что в «стремлении к счастью для одного себя есть что-то низменное и непрочное; лишь с подвига и исполнения своего долга перед народом, зачавшим его на свет, начинается человек, и в том состоит его высшее удовлетворение или истинное вечное счастье, которого уже не может истребить никакое бедствие, ни горе, ни отчаяние».
К нему возвращается Афродита, оскорбленная изменой второго мужа, и дух его более «уже не мог истощиться в безнадежности или унынии».
С точки зрения главного героя, «Афродиту» можно считать рассказом просоветским, отвечающим тому «необходимому историческому делу, за свершение которого взялся его народ». Но если смотреть на вещи глазами повествователя, нетрудно заметить, что Фомину с его метафизическим, вселенским сознанием противопоставлен некий бодрый безымянный товарищ с партийным билетом, не ведающий простых и великих движений человеческого сердца:
«Чего ты ожидал другого — кто нам приготовил здесь радость и правду? Мы сами их должны сделать, потому наша партия и совершает смысл жизни в мире… Наша партия — это гвардия человечества, и ты гвардеец! Партия воспитывает не блаженных телят, а героев для великой эпохи войн и революций… Перед нами будут все более возрастать задачи, мы подымимся на такие горы, откуда видны будут все горизонты до самого конца света! Чего же ты скулишь и скучаешь! Живи с нами — что тебе, все тепло от одной домашней печки да от жены, что ль? Ты сам умный — ты знаешь, нам не нужна немощная, берегущая себя тварь, другое время теперь наступило!»
Отождествить эти барабанные слова с авторской позицией едва ли справедливо хотя бы по причинам эстетическим: слишком плоско выражается мечтающий взобраться на гору коммунист, не говоря уже о том, что «наша партия» напоминает «партию Чумовых» из «Усомнившегося Макара», а еще больше — гневную статью Авербаха, которую Платонов, очевидно, спародировал, и ссылка на коммунистов в «Афродите» может быть прочитана не как дань цензуре, а как проявление скрытой полемики: в платоновском мире коммунистическая идеология становилась все ближе к механической обезличенности. Об этой механической обезличенности правомерно говорить с определенностью, судя по словам Платонова, записанным агентом НКВД в апреле 1945 года.
«Неделю назад Андрей ПЛАТОНОВ позвонил ко мне по телефону и высказал желание повидаться. Был уже поздний вечер. <…>
<…> Вначале речь его была бёссвязной; тяжелое впечатление производил надрыв, с которым ПЛАТОНОВ рассказывал о себе, о своей семейной жизни, о своих неудачах в литературе. Во всем этом было что-то патологическое. Мысль его все время возвращалась к смерти сына, потери которого он не может забыть. О своей болезни — ПЛАТОНОВ недавно заболел туберкулезом в тяжелой форме — он говорит как о „благосклонности судьбы, которая хочет сократить сроки его жизни“. Жизнь он воспринимает как страдание, как бесплодную борьбу с человеческой грубостью и гонение на свободную мысль. Эти жалобы чередуются у него с повышенной самооценкой, с презрительной оценкой всех его литературных собратий. <…>
„За что вы все меня преследуете? — восклицал ПЛАТОНОВ. — Вы, вы все? Товарищи, — я знаю, преследуют из зависти. Редакторы — из трусости. Их корчит от испуга, когда я показываю истинную русскую душу, не препарированную всеми этими азбуками коммунизма. А ЦК за что меня преследует? А Политбюро? Вот, нашли себе врага в лице писателя ПЛАТОНОВА! Тоже — какой страшный враг, пишет о страдании человека, о глубине его души. Будто так уж это страшно, что ПЛАТОНОВА нужно травить в газетах, запрещать и снимать его рассказы, обрекать его на молчание
Он вдруг закричал: „Не буду холопом! Не хочу быть холопом!“
<…> Он стал говорить о том, что чувствует себя гражданином мира, чуждым расовых предрассудков, и в этом смысле верным последователем советской власти. Но советская власть ошибается, держа курс на затемнение человеческого разума. „Рассудочная и догматическая доктрина марксизма, как она у нас насаждается, равносильна внедрению невежества и убийству пытливой мысли. Все это ведет к военной мощи государства, подобно тому, как однообразная и нерассуждающая дисциплина армии ведет к ее боеспособности. Но что хорошо для армии, то нехорошо для государства. Если государство будет состоять только из одних солдат, мыслящих по уставу, то, несмотря на свою военную мощь, оно будет реакционным государством и пойдет не вперед, а назад. Уставная литература, которую у нас насаждают, помогает шагистике, но убивает душевную жизнь. Если николаевская Россия была жандармом Европы, то СССР становится красным жандармом Европы. Как свидетельствует история, все военные империи, несмотря на их могущество, рассыпались в прах. Наша революция начинала, как светлая идея человечества, а кончает, как военное государство. И то, что раньше было душой движения, теперь выродилось в лицемерие или в подстановку понятий: свободой у нас называют принуждение, а демократизмом диктатуру назначенцев“.
Эту, не лишенную известной стройности „концепцию“ ПЛАТОНОВ не захотел развить дальше <…> ПЛАТОНОВ стал говорить о том, что он „разбросал всех своих друзей“ потому, что убедился, что люди живут сейчас не по внутреннему закону свободы, а по внешнему предначертанию и все они сукины дети. Здесь последовало перечисление ряда писателей и огульное осуждение их морального поведения.
Исключение составил только Василий ГРОССМАН, которого ПЛАТОНОВ ставит высоко и как скромного человека, и как честного писателя. „Даже критика его хвалит, а вот Политбюро не жалует, не замечает, даже кости ему не бросило ни разу со своего барского стола“».
Разумеется, доверять стопроцентно агентурным донесениям, воспроизводящим чужую прямую речь, невозможно, и у нас нет никаких доказательств, что Платонова не стремились намеренно потопить, однако внутренней биографии писателя высказанная «концепция» не противоречит. Но главное — здесь хорошо чувствуется, как человек и физически, и психологически устал. Причем не писать устал, а преодолевать давление жизни, гонения, несправедливость, личные несчастья (в воспоминаниях Исаака Крамова приводится со слов жены Платонова фраза, с трудом поддающаяся датировке, но не исключено, что относящаяся именно к этой поре: «Как-то задолго до „Семьи Иванова“ Платонов сказал: „Умереть надо, не хочется жить. Трудно жить под Сталиным и Фадеевым“») и видеть при этом, что страна уходит все дальше и дальше в сторону от того пути, который грезился ему в юности. Если для отвергшего революцию «белого» Михаила Пришвина Великая Отечественная война, в которой он в силу своего возраста не участвовал, стала доказательством справедливости большевизма и его историческим оправданием («…делать нечего — я коммунист», — написал Пришвин в послевоенном дневнике), то с «красным» Платоновым все случилось наоборот.
Война рассорила бывшего революционера с коммунистическим проектом, и в военной прозе Платонова коммунистов практически нет. Есть простые русские люди, есть башкиры, карелы, украинцы, белорусы, они борются со смертью, мучаются оттого, что «наше добро не сразу осилило ихнее зло», и мечтают «сработать своими руками самое важное и неизвестное: добрую силу, разламывающую сразу в прах всякое зло» (рассказ «Сампо»), они чувствуют вину перед мертвыми, и эта вина дает им силу жизни, а еще эту силу дает людям их историческое прошлое. «Но вся тайна — что у нас народ хороший, его хорошо „зарядили“ предки. Мы живем отчим наследством, не проживем же его».