Андрей Платонов
Шрифт:
А вот мысль другого садовника и опекуна молодой русской литературной поросли той поры: «Но, при всех неоспоримых достоинствах работы вашей, я не думаю, что ее напечатают, издадут. Этому помешает анархическое ваше умонастроение, видимо свойственное природе вашего „духа“. Хотели вы этого или нет — но вы придали освещению действительности характер лирико-сатирический, это, разумеется, неприемлемо для нашей цензуры. При всей нежности вашего отношения к людям, они у вас окрашены иронически, являются перед читателями не столько революционерами, как „чудаками“ и „полоумными“. Не утверждаю, что это сделано сознательно, однако это сделано, таково впечатление читателя, — т. е. мое».
Платонов отреагировал на проницательные горьковские строки довольно скупо. Еще только посылая роман на отзыв писателю, к которому он относился холодно, а к контакту с ним сдержанно («С Горьким еще не встречался: не охота афишировать себя, — писал он жене летом 1928 года. — Если я сейчас двинусь к Горькому (что он сам пригласил меня, то никто не помнит), то на меня насплетничают
И теперь, получив мягкую, но решительную отповедь от Горького, упрямо стоял на своем: «Может быть, в ближайшие годы взаимные дружеские чувства „овеществятся“ в Советском Союзе и тогда будет хорошо. Этой идее посвящено мое сочинение, и мне тяжело, что его нельзя напечатать».
Но эта переписка — из которой логически следовало, что пока в Советском Союзе дружеские чувства не овеществились и пока в нем нехорошо — имела место уже тогда, когда роман был отвергнут и «Молодой гвардией», и «Федерацией», и «Новым миром» в 1929 году. Однако попытаемся понять, насколько правы или не правы были платоновские оппоненты по существу: можно ли считать книгу контрреволюционной, можно ли говорить о том, что «Чевенгур» ознаменовал собой кризис в мировоззрении революционного писателя и в его личном отношении к большевизму, или же Платонова просто не так поняли? Да и вообще, что он своим романом хотел сказать и что — вольно или невольно — сказал?
Итак, происходит революция. Революция — это приход к власти дураков. По крайней мере так она видится Захару Павловичу. Умнейшие люди правили Россией веками и от дурноты повторяющегося голода, войн, детских смертей, попрошайничества, жестокости и сладострастия выродков страну не уберегли («Послали бы меня к германцу, когда ссора только началась, я бы враз с ним уговорился, и вышло бы дешевле войны. А то умнейших людей послали!» — говорит Захар Павлович) — стало быть, это сделают дураки.
«Дураки власть берут, — может, хоть жизнь поумнеет».
К этим дуракам приходит и в их партию записывается Саша Дванов и отправляется выполнять первое партийное поручение в степной город Урочев, за которым легко угадывается Новохоперск, где Платонов был летом 1919 года и где ничего существенного с главным героем романа не происходит, ибо «особого дела Дванову не дали, сказали только: живи тут с нами, всем будет лучше, а там поглядим, о чем ты больше тоскуешь».
Основные события, отчасти сюжетно совпадающие с повестью «Сокровенный человек», начинаются тогда, когда по пути назад Саша ведет паровоз, попадает не по своей вине в аварию, проявляет себя как человек очень мужественный, но все равно чудом избегает наказания, долгими путями возвращается домой, заболевает тифом [23] , болезнь повторяется и продолжается в обшей сложности восемь месяцев. Однако описание первых лет революции и Гражданской войны дается в романе довольно бегло, сжато, и завязка собственно «чевенгурского сюжета» — а все остальное можно считать развернутой и обширной экспозицией, занимающей едва ли не половину текста, — относится к той поре, когда один из героев, председатель губисполкома Шумилин в часы тяжких раздумий, как найти выход из катастрофического положения, в котором оказалась истощенная Гражданской войной, голодом, разрухой и болезнями республика, приходит к неожиданной мысли о том, что социализм уже придуман губернскими массами и где-то в народной гуще, должно быть, сам собою завелся.
23
Деталь автобиографическая. В статье Олега Алейникова «О „навсегда потерянном времени“» приводится воспоминание С. П. Климентова (брата писателя): «В гражданскую болели часто. Зимой 18-го или 19-го слег Андрей. Мать его лечила травами, парила в русской печке, а нас не пускала к брату, боялась — заразимся. Сосед рассказывал в ту зиму, что городские морги забиты трупами. Тиф косил людей, а хоронить некому… Но Андрей выжил».
Идея, пришедшая в голову товарищу Шумилину, с точки зрения партийной ортодоксии, безусловно сомнительна и еретична: она принижает созидательную, руководящую роль РКП(б) и ее вождей, а заодно отсылает к так и не опубликованной при жизни Платонова статье «Всероссийская колымага», в которой, как мы помним, молодой воронежский публицист провозгласил идею творчества масс безо всякой опеки со стороны представителей, партий и учреждений и пообещал написать об этом сюжете подробнее, если советская власть не испугается «мощного взрыва красной энергии».
Однако если советская власть перепугалась в 1921-м, что говорить про то время, когда роман был написан? Но Платонова было не остановить: идея самозарождения социализма слишком глубоко пустила корни в его сердце, и он щедро поделился ею со своим персонажем, который видит, что «по полям и по городу ходят люди, чего-то они думают и хотят, а мы ими руководим из комнаты; не пора ли послать в губернию этичного, научного парня, пусть он поглядит…».
Таким научным парнем, призванным обнаружить возникновение социализма на земле без вмешательства извне, становится сын умершего рыбака, и
Наконец, проводя поначалу много времени в одиночестве и рассуждая сам с собой, Дванов заключил, что природа есть «деловое событие», которое надлежит не только воспевать, но и правильно использовать. Однако переквалифицироваться в революционного практика, хозяйственника (что произошло с самим Платоновым, и в этой точке жизненные пути автора и его героя максимально расходятся) Дванову не дано. Сашин круг составляют иные идеи и иные люди. И, пожалуй, самое важное его приобретение — встреча с бывшим полевым командиром Степаном Копенкиным — «убогим, далеким и счастливым» человеком, чье лицо «уже стерлось о революцию».
Однажды счастливо столкнувшись в степи, Копенкин и спасенный им от смерти Дванов связываются узами не просто мужской дружбы, но некоего высшего идеального человеческого братства, бескорыстной любви, благодаря которой им суждено, держась друг за друга, «вместе ехать и существовать». Дон Кихотом и Гамлетом революции назвали их позднее исследователи, и своя логика тут есть, особенно в том, что касается пожилого воина Копенкина с его небесной любовью к Розе Люксембург и робкой нежной тревогой: «…был товарищ Либкнехт для Розы что мужик для женщины, или мне так только думается?» Есть прямое авторское сочувствие к обоим персонажам и беспредельное внимание к их судьбам, преимущественно к Сашиной, с которым за время этого путешествия происходит множество метаморфоз: Саша взрослеет, проходит инициацию, сначала символическую во время совокупления с землей после того, как был ранен («Природа не упустила взять от Дванова то, зачем он был рожден в беспамятстве матери: семя размножения, чтобы новые люди стали семейством. Шло предсмертное время — и в наваждении Дванов глубоко возобладал Соней. В свою последнюю пору, обнимая почву и коня, Дванов в первый раз узнал гулкую страсть жизни и нечаянно удивился ничтожеству мысли перед этой птицей бессмертия, коснувшейся его обветренным трепещущим крылом» — слова, которые откровенно полемичны по отношению к ранним платоновским статьям, утверждавшим, что мысль должна вытеснить половое чувство [24] ), а потом некоторое время спустя познает настоящую женщину по имени Феклуша, и близость с ней наносит ему «истощающую рану», заставляя огорчиться сторожа его души, ангела-хранителя, как говорили в древние времена, или «евнуха души», как называет его автор.
24
Ср. также в статье Д. Тальникова: «Я бы только предостерег писателя от замечающихся у него (и в других рассказах) натуралистических излишеств и сгущенности в описании отдельных моментов. Когда писатель, описывая падение раненого героя, отмечает, как деталь, что „природа не упустила взять от Дванова то, зачем он был создан: семя размножения“ и т. д., описывает и другие низшие моменты реакции организма (нечистое белье и пр.), то ведь писатель должен помнить (а редактор должен напомнить ему, если тот забывает), что перед нами не физиологический трактат, а художественное произведение, и художественная правда не пострадает, а только выиграет от лишения ее некоторых элементов правды житейской. Художнику, говоря образно, нечего возиться с „нечистым бельем“ в жизни».
Образ этого сторожа чрезвычайно важен: он руководит жизнью героя, направляя ее до самого конца и сохраняя в его открытом сердце образ умершего отца и неизбывной детской любви к нему («А разве мой отец не мучается в озере на дне и не ждет меня? Я тоже помню»), И все эти глубинные психологические описания и размышления, а также степные пейзажи, диалоги героев, та печальная, истинно русская степная интонация повествования и составляют суть романа, его таинственное, неотпускающее очарование, его философию и метафизику. Но если спуститься несколькими этажами ниже и попытаться оценить действия героев с точки зрения узкоидеологической, политической, то надо признать, что с тем заданием, которое дал ему Шумилин, большевистский интеллигент Александр Дванов не справляется, проваливает его.