Ангел беЗпечальный
Шрифт:
— Да-да, — рассеянно кивнул Борис Глебович.
— Что «да-да»? — взвился Анисим Иванович.— В кои-то веки! Будет спектакль, чай, а потом… — он заговорщицки подмигнул, — потом будут танцы. Антон Свиридович придет, все придут. Теперь понимаешь?
— А зачем? — равнодушно пожал плечами Борис Глебович. Он пытался среди деревьев отыскать глазами Наума, но тот, наверное, ушел уже слишком далеко.
— Да как зачем, старик! — Анисим Иванович потряс в воздухе руками. — Ты не понимаешь! Люди поверили друг в друга, в себя поверили. Да жизнь только начинается! А ты говоришь — «зачем»! Да если мы вот так вместе — да кто тогда нас… — он захлебнулся словами, сбился и резко махнул рукой. — Да ладно, что об этом! Я о другом хотел спросить. Посоветоваться вот с тобой хочу…
— Ты прости, — осторожно прервал его Борис Глебович, — сегодня из меня плохой советчик. Прости...
— Ну, как
Борис Глебович почувствовал это и еще раз извинился:
— Прости, говорю, у меня сегодня день такой: я в первый раз причастился, на исповеди был… В первый раз.
— Да? — Анисим Иванович взглянул на него с любопытством. — Коли так, поздравляю!
— Спасибо. Пойду я, один хочу побыть…
Не заходя в Сенат, он сразу отправился к пруду. Будто всю жизнь здесь провел — столь знакомыми и родными казались эти места. Миновав заветную скамейку, прошел по почерневшим мосткам, усыпанным, как опилками, высохшим липовым цветом, остановился на краю у воды и прикоснулся рукой к склонившейся долу ветви ракиты. Деревцо, как будто движимое желанием разглядеть в воде отражение своего гибкого многорукого тела, почти что горизонтально тянулось с правого крутого берега пруда и достигало его середины. Но что увидишь в зеленой тине? Глупышка! Борис Глебович нежно погладил зеленый листок-каноэ, ощутил смутное желание сорвать его и замять в пальцах, но, легко преодолев этот неуместный сейчас порыв, отнял руку и улыбнулся: «Живи! Авось дождешься — прояснится вода». Он совсем не подумал о скорой осени, о том, что оторвется тогда листок и упадет без всякой на то помощи, коль прежде не сметет его порыв осеннего ветра… Ему вовсе не хотелось сейчас думать о смерти чьей бы то ни было — даже этого маленького, хрупкого листка… Но мысли, помимо воли, сами собой крутились вокруг этой жирной черной точки: конец, смерть… Смерть… Если смерть сильнее жизни, если она венец всему, то какой тогда в жизни смысл? Какой смысл в том, что они, сенатовцы, вдруг поняли друг друга и полюбили? Смерть все это сотрет, уничтожит. И победы их — ничто, и любовь — ничто! Черная точка готовилась вот-вот превратиться в колодец и поглотить… Нет, сейчас его мысли были сильней этой зияющей мраком бездонной пасти. Жили еще в них и эхо колокольного звона, и исполненная надеждой теплота свечей, и умиротворяющее «Господи, помилуй» под церковными сводами… И тело его каждой своей клеточкой еще привязано было к небу таинственной, но мощной благодатной силой… Нет, нет никакого конца! И листки эти будут жить, возрождаясь с каждой весной вновь и вновь; и любовь если уж победила, то навсегда, пусть и омрачится когда, ослабнет, но найдет в себе силы воспрянуть и прорасти в вечность. Так все и есть…
«Яко исчезает дым, да исчезнут…»
Смерть! Где твое жало?
Ад! Где твоя победа?
(Ос. 13, 14)
Воскресенье, конец дня
Ближе к вечеру небо затянулось тучами и почернело. На западе раз-другой громыхнуло — сначала отдаленно, но потом ближе, еще ближе, с неумолимой безысходностью… Кто-то невидимый там наверху гремел цепями и ронял на гулкий каменный пол железное ядро. Мрачные небесные своды изнемогали дрожью и вот-вот, казалось, готовы были обрушиться на посеревшую от безпомощности землю. Огненные иглы сыпались из темноты и жалили онемевший лес вокруг Гробоположни. «Откуда ей взяться, этой грозе? — подумал Борис Глебович. — Уже не время…» Он поймал на руку несколько крупных капель, скудно сочащихся сквозь дрожащие небесные камни, но вдруг грохнуло с необыкновенной силой, так что твердь наверху треснула, разверзлась и обрушилась вниз страшным ледяным потоком. Земля закипела, вспенилась и захлебнулась в бурных водах этого мгновенного всемирного потопа; земля утонула, а Борис Глебович за долю секунды промок и заледенел. До Сената было рукой подать, но он никогда бы не нашел дороги в этом упругом холодном водопаде, если бы не совсем теперь уже близкие молнии: они, как отсыревшие спички, вспыхивали лишь на единый миг, но открывали путь в безсильно отступающем перед их огненной яростью мраке…
В дверях Сената Борис Глебович столкнулся с профессором, тоже вымокшим до нитки. А рядом жалобно кряхтел Савелий Софроньевич и прямо на пол отжимал воду из рубахи. В мужской половине было шумно, многолюдно и душно. Сенат, поскрипывая половицами, смиренно терпел это ставшее в последнее время уже обычным нашествие и лишь потел окнами, за которыми все так же ревело, грохотало и взрывалось огнем… Анисим Иванович, не замечая разгулявшихся стихий,
За неистовым гулом дождя Борис Глебович не мог разобрать слов: он видел, как, словно в немом фильме, двигаются губы Василия Григорьевича и как чутко отзывается на их движения улыбка Зои Пантелеевны, расцветает, наполняется счастьем. «Слава Богу, у них все хорошо, — подумал Борис Глебович и тут же поправил себя: — У нас все хорошо…» Хорошо… Однако дождь в нем еще не остыл. Он чувствовал в себе слабость и дрожь, тело его, будто бы зажатое холодными стенами колодца, трепетало и погружалось куда-то вниз; мир вовне его отдалялся, а внутри — полнился вязкой усталостью…
— Голубчик, вам необходимо срочно переодеться в сухое. Срочно! Вы простынете, — Аделаида Тихомировна участливо склонилась к нему и под локоток направила в сторону его кровати. — Укройтесь чем-нибудь от глаз и переодевайтесь.
— Да-да, — слабо кивнул Борис Глебович.
Он попросил случившегося быть рядом Наума прикрыть его одеялом. Тот скользнул по нему взглядом, печально вздохнул своим неизбывным: «Слава Богу за все!» — и исполнил просьбу. Потом принес горячего чаю…
Борис Глебович, сидя на кровати, отогревался, однако отдалившееся внешнее не приближалось; он видел вокруг себя знакомых, ставших дорогими ему людей, но словно сквозь лишь отчасти прозрачное стекло. Вот мелькнуло рядом лицо Вассы Парамоновны, и он, как ни силился, не сумел разглядеть ее глаз — только, как показалось ему, застывшую на лице печать удивления … Стряхивая с зонта дождь и грозу, в Сенат взметнул свое легкое тело Антон Свиридович Книгочеев, и опять Борис Глебович увидел только его силуэт, и если бы не знакомый голос, то, наверное, не узнал бы… В душу его вполз страх. «Что это? Смерть? Конец? Но почему? За что? Не хочу…» Он искал нужные слова, пытаясь их выстроить в некий спасительный порядок, но все, что он выстраивал, разлеталось в клочья, превращалось в жутко-черный дым, из которого на него скалилась кривляющаяся физиономия Гоминоидова…
— Все хорошо, успокойся, — это Наум ласково гладил его по голове. — Ты опять забыл своего Ангела — позови его.
— Да, — неслышно прошептал Борис Глебович, — Ангеле Божий, помоги мне…
— Все правильно, вот теперь все правильно. Больше они тебя не будут безпокоить. Слава Богу за все…
Борис Глебович вдруг увидел глаза Наума. Сейчас они потемнели, словно поглотили в себя грозу и весь окружающий мрак…
— Видишь, все и впрямь хорошо, — Наум смотрел на него пристально и серьезно, — но не давай себе слабины: у тебя сегодня, быть может, самый важный день.
— Потому что я был в храме? Потому что я сейчас едва не умер? — Борис Глебович пытался прочесть ответ в глазах Наума. — Теперь я не умру?
Но тот отвел взгляд в сторону и еще раз успокоил:
— Все будет хорошо…
— Да уж, любезные мои друзья, хляби небесные сегодня как есть разверзлись, — Антон Свиридович, теперь ясный и отчетливый для проснувшегося зрения Бориса Глебовича, довольно потирал ладошки. — Воистину устрашаешься Суда Божия, который так же внезапно придет на наши худые головы. Рухнут тогда и банки, и дворцы, и крепостные стены, и все, кто в чем есть, — не важно: гол ли, бос ли — призовутся на суд. И мертвые восстанут…
— Так твоя хибарка книжная первая и рухнет, — съязвил Мокий Аксенович, — и тебя, как червя, подавит.
— Может быть, и первая, а может быть, и нет, — загадочно закатил глаза Антон Свиридович: он совсем не обиделся на выпад стоматолога — напротив, даже повеселел. — Я, быть может, у отца Павсикакия буду в этот момент, а уж с ним-то не пропадешь.
— Да что он тебя, броней закроет? — не унимался Мокий Аксенович. — Носитесь вы со своим попом, как с писаной торбой. Фарисеи они и лицемеры…
— Бедный вы человечек, Мокий Аксенович! — Антон Свиридович сдвинул очки на кончик носа и поверх них участливо взглянул на стоматолога. — Вот записали вы себя в атеисты и мизантропы, и никак вам, бедному, с этой стежки-дорожки не свернуть! Жизнь вам об обратном свидетельствует, к обратному призывает, а вы цинизмом да хулой, аки щитом, от правды-то жизненной прикрываетесь. Ох, и горько вам будет в конце пути вашего! Ох, горько! Бедный вы наш!
— Да чем это я бедный? — вскипел Мокий Аксенович. — Достали вы меня! Чем это я хуже других? Все мы в этот домик, хи-хи, не от большого ума угодили — у нас тут дурень на дурне и дурнем погоняет! А у меня, кстати, высшее медицинское…