Ангел Мертвого озера
Шрифт:
Трое плоских квадратноплечих людей гуляли вместе по улице, по которой нескончаемо тек ручей из выщербленного люка. Иван Иванович любил говорить о времени, когда за такое могли расстрелять кого-нибудь из горисполкома. Он был сторонник острастки, чтоб знали… Жена молчала и думала, что её знакомый водопроводчик, с которым она уже лет пятнадцать жила в дни протечки труб, засорения унитазов в доме и прочих порух высшего порядка, никогда никаких смежников своего дела не хаял, а говорил, что над каждым мелким халтурщиком есть халтурщик поболе, а над тем еще, а над ещё — ещё ещее, потому что мы страна такая: работаем хорошо, если надо кому-то это сунуть в глаз, как Левше блоху королю, а по жизни мы обходимся абы как и абы чем, потому как в стране людей за людей не держали никогда. И плохая работа — нормальный ответ Чемберлену, то бишь власти.
Вот почему Россия — большая
Он подозревал, что женщина специально распатронивает водопроводные прокладки, но вот это он думал зря. Жена Ивана Ивановича ничего подобного не делала. Ей хватало естественного износа труб и кранов, чтоб тело долго помнило и было сыто. Она говорила себе: «А жены моряков? А полярников? А космонавтов?» Вот и она. Иван Иванович иссяк смолоду, это все равно что подорвать член на мине. Разве б она его бросила? В момент этой благородной мысли она даже прижималась к нему боком и сильнее висла на его локте, отчего Иван Иванович костенел телом от гнева, а мозг его выбрызгивал бурунчики мыслей про низость женской природы вообще и идущей рядом в частности, ну что за прижимы в их возрасте, когда рядом идет дочь тридцати двух лет, рост 185 см. размер обуви 42, которой ничего такого не надо. Она у него аскет, у неё отцовская природа. Ни разу ни один мужик на неё не посягал, потому как повода не давала.
И Иван Иванович подтягивал к себе дочь другой, свободной от жены рукой, и они занимали весь тротуар, эдакая семья-стенка, вышедшая на прогулку.
Могло ли прийти в голову Ивану Ивановичу, что дочь в ванной разглядывала свое тело, не белое, не загорелое, а слегка сероватое, с пупырышками, с плоскими, вытянутыми до подмышек грудями без сосков, а двумя рыжими пятнами вместо них. Дочь понимала, что не сексуальна. Однажды один парень, у которого язык никогда не сдерживал никаких слов, сказал ей: «Такие бабы, как ты, хороши для быстрин рек, тебя никакой волной не сбить. Еще и меня на себе перенесешь. А как тебя приспособить в жизни простой, я, ей Богу, не знаю. Тебе надо в Чечню. Носить раненых». Странно, но сначала она приняла это за комплимент. В ней взыграла гордость. Она сказала про эти слова матери. Та разоралась: «Как ты позволяешь с собой разговаривать в таком тоне! Ты же девушка. А не солдат запаса». Но тут же мать как-то увяла, а потом даже тихонько плакала и стала придумывать дочке новую прическу и вообще другой вид.
Но не тут-то было. Никакими увещеваниями ту нельзя было убедить нацепить на слабый серый хвост волос бантик в крапинку. Или заколку с растопыренными крыльями. Нет и нет! Мать сажала дочь в кухне на стул и, велев закрыть глаза, тихонечко вырисовывала ей брови и веки, темнила скулы, но как только доходила до длинного и узковатого рта, который мать пыталась очертить, прихватив карандашом чуть лишку пространства лица, дочь с воем бежала в ванную и терла лицо щеткой, чтобы ничего, ну ни капелюшечки из материнских художеств не оставалось. Та ничего не могла понять в своем дитяти. Ведь садилась же на табуретку, раздвинув ноги и пропуская мать с косметикой в их раствор, но пока та двигалась со лба книзу, происходило что-то в дочери, какая-то не понятная ей метаморфоза, доводящая её до крика.
Откуда ей было знать, что дочери были приятны касания матери, мягкие толчки её больших грудей, твердость коленки, и она просто боялась до ужаса касания губ, ибо тогда было бы совсем ясно, какая она сучка, тварь, и ей мало расцарапать себе лицо, её надо убить. Вот и вся тайная тайна дочери с большими мужичьими ногами.
Мать же мучалась сердцем, боялась, что у дочери на почве воздержания будет рак, такие случаи сплошь и рядом. Она имела глупость сказать об этом мужу. И увидела его открытый до самого горла рот, где болтается бесполезный по жизни язычок гортани. Она увидела его пломбы и дыры, и застрявшую в межзубьях пищу, и через все это остро пахнущие слова о том, что она, грязная баба, не смеет касаться того, что ей неведомо, — чистоты и целомудренности, и дальше сквозь брызги — какой-то лепет о чем-то божественном. «Ты что, веришь в Бога? — оторопело спросила жена. — Ты же всегда был против». Муж вышел, хлопнув дверью, и у бедной женщины что-то сдвинулось в голове.
Она поняла, что она какая-то не такая, что у нее, видимо, не
Начальник цеха сказал: «Дашь и смежнику! Может, он найдет бумажки по старой цене. Ты баба хоть и старая, но вкусная. Мало этим пользуешься». На самом деле начальник до ужаса боялся молодых женщин. От них шла некая непонятная ему сила, а он, как Маркс, ценил в женщине слабость, которая осталась теперь только у пожилых дам.
И сейчас женщина ощущала себя на припеке ада, где ей и место, раз она во столько миллионов раз плоше мужа, который никогда бы не стал переламывать её пополам на столе, и дочери, которая не позволила бы даже приблизиться к себе с подобными мыслями. Она бы начальника кинула через себя, как Путин бросает подставных противников в показательном дзюдо. Очень красиво, но все это «тефаль», которую они производят.
Вот такая была это семья, а совсем не какая-нибудь другая. Другая нам сейчас и не интересна, потому что именно в этой живет Иван Иванович. Он идет среди своих женщин, с чувством глубокого презрения озирая человеческий товар, идущий мимо и навстречу. Он окучивает в своей голове мысль о том, насколько же он лучше других. Он не побежит, как этот вот малахольный, за уходящим троллейбусом, чтоб успеть закинуть на ступеньку ногу. Он не будет тащить до спадания штанов уродливые клетчатые сумки килограммов на двадцать, не меньше, он не будет обхватывать за плечи барышень, разворачивая их лицом к себе для откровенного засоса при всех других, отвратительных, но по другому признаку, людях.
Улица питала уже хорошо наполненное озерцо гнева и ненависти к человеку как таковому, который мало того, что испражнялся, вонял и потел, но ещё как бы и воображал о себе нечто большее. Иван Иванович ещё не додумал всю мысль до конца, окончательный диагноз жил вне его построений, и он пока не торопил познание. Оно само по себе было радостно, ибо возвеличивало его над улицей, и он как бы шел со своими мыслями по головам этих перепрыгивающих через лужи людей, и их — сверху так хорошо видимых так, оказывается, было много, что никаких проблем с перешагиванием не было. Стоишь на чьей-то кепке, а тут уже подана тебе лысина, ступишь на нее, а фетровая шляпа уже поспела, и так славно, так славно. Как в детской песне: «По улице шагает веселое звено, никто кругом не знает, куда идет оно». Иван Иванович знает. И он широко улыбается своим дамам, которые, конечно, рядом с ним, на земле. Они у него крепкие. Наступить на них — самое то.
Иван Иванович, отвлекаясь от высоких мыслей и присматриваясь к жизни своего тела среди других тел, был очень (очень!) счастлив бобыльством своей дочери. Ну, что бы он делал с любым мужчиной, окажись тот с ним на одной территории? Это было бы отвратительно. Он смотрел передачу про львов, про то, как они охраняют свой участок земли от других самцов. Естественное чувство, хотя зверей Иван Иванович не любил ещё больше, чем людей. Человек ещё носит одежды, и не видна вся гнусь его тела, зверь же весь наружу, он даже любит явить свой срам и даже воспользоваться им на виду, к примеру, маленьких зверят. Ужас! Иван Иванович считал, что всех зверей, если они не дают пищу человеку, надлежит уничтожать. Это все глупости — охрана и исчезновение видов. Ну вот взяли бы и исчезли все собаки — кому хуже? Разве что пограничникам. Но надо придумать робота-ищейку. Делов-то! Уничтожить кошек всех, от мурок до лютых тигров. Кому хуже, если сразу придумать пестицид какой от мышей и крыс. Потому что никто в государстве не считал пользу отлова мышей котами. Возможно, это какая-нибудь ноль-ноль-ноль сотая процента по сравнению с борьбой, которую проводят соответствующие службы. Иван Иванович мысленно уничтожал все тварные виды, и когда ему удавалось с пользой и без хлопот освободить землю от волков и медведей, он испытывал ослепительный восторг и даже на какое-то время смирялся с наличием людей.