Ангел мой, Вера
Шрифт:
Погода иногда устанавливалась на несколько часов, порой и на целых полдня, особенно с утра. Становилось свежо и ясно, и можно было идти гулять. Сад был по щиколотку завален старой листвой, которую никто не сгребал. Деревья стояли рыжебурые, только кое-где слабо зеленели пучки замерзшей травы. Поутру все затягивало инеем, и туман в саду висел такой, что не было видно дома, стоило отойти на двадцать шагов вглубь.
Почти сразу за садом начинались деревенские плетни; деревня была маленькая, в десяток изб. На пригорке стояла небольшая каменная церковь с колокольней, на кряжистом восьмиугольном основании. Вера Алексеевна знала, что ее выстроили почти шестьдесят лет назад прихожане нескольких соседних деревень – Троицкого, Ильинского, Покровки, Никулиц и большого села Терентьева, откуда по праздникам
Но вскоре небо затягивали тучи, начинало моросить, задувал ветер, и приходилось возвращаться, иногда почти бегом, если забредали слишком далеко и не успевали спохватиться. Тогда в нижнем этаже, точно в прачечной, до ночи пахло мокрой одеждой, которую развешивали сушить, в буфетной заваривали малину и липу. Матрена Ивановна, слыша, как наверху ходят, смеются и переговариваются, с улыбкой смотрела на потолок и подмигивала мужу. А дождь продолжался, затягиваясь на другой день и на третий, и становилось холодно и тоскливо… Оттого что ее желания угадывались, прежде чем она успевала их высказать, оттого что домашние дела решались без нее, Вера Алексеевна не знала, чем заняться и к чему себя применить. Из любви все словно сговорились водить ею, как куклой, и даже варенье к чаю не давали выбрать самой.
С ранней юности привыкшая думать и беспокоиться о младших, Вера Алексеевна вдруг оказалась одна, и так непривычно было заботиться только о себе. Вдобавок она чувствовала, что пришлась не по нраву мужниной родне, и со страхом ожидала грядущих встреч. С мужем Вера Алексеевна робела, ей – порой до слез – странным казалось, что теперь Артамон может обнять ее, когда вздумается, или посадить к себе на колени. Она уже приучалась заботиться о нем – подавала ему чай, дрожащими пальцами поправляла воротничок рубашки, приглаживала волосы и замирала, когда он, поймав ее руку, принимался целовать пальцы и запястье. Вера Алексеевна с удовольствием замечала, что Артамон тоже робел при ней, с непривычки говорил то «ты», то «вы»…
Давало знать о себе разочарование и удивление, которое зачастую посещает людей, оказавшихся в тесном соседстве и обнаруживших, что их сожитель, оказывается, не любит того-то и того-то, ложится спать во втором часу ночи и, как нарочно, выбирает самые скрипучие половицы, чтобы на них наступить. Оба, как случается со многими молодыми супругами, мучительно осознавали, что теперь подвержены всем дурным настроениям и нездоровьям друг друга, а главное, что на их досуг и душевные силы отныне в любую минуту могут быть предъявлены притязания. Артамон, при своей доброте, был своенравен и вспыльчив: избалованный вниманием родных, он привык, что его желания исполнялись мгновенно. Но и Вера Алексеевна не терпела, чтобы ею распоряжались без спросу. То, как у мужа в минуту раздражения темнели глаза и в голосе прорезались неумолимые стальные нотки, ее и пугало, и словно подзадоривало.
Порой они решительно не могли уступить друг другу в мелочах. Если Артамон вдруг объявлял, что сегодня следует идти гулять или что на обед будет то-то и то-то, Вера Алексеевна, раздосадованная тем, что ее желаниями вновь не поинтересовались, с гневом и удивлением поднимала брови и покачивала головой.
– Очень мило! С тобой невозможно сговориться, Вера, ты сама не знаешь, чего хочешь! – однажды сердито воскликнул муж.
– Я хочу одного – чтобы со мной считались. Я не кукла и не ребенок, которого водят на помочах.
– Какие пустяки, право… тебя попросили оставить рукоделье, чтоб идти гулять, вот уж ты и обиделась. Как можно быть такой щекотливой… пора бы отвыкать от капризов!
Было еще одно, о чем она ни за что не решилась бы сказать ему напрямик: Артамон был требователен и как супруг. Вера Алексеевна, одновременно смущенная, напуганная и счастливая, пока не успела понять, как быть, как отвечать на его настойчивость, вполне понятную в эти дни, но утомительную, доводившую нервы до крайнего потрясения… Вера Алексеевна говорила себе, что она не шестнадцатилетняя девочка, и никогда не отличалась страстным темпераментом, и всегда считала бурные проявления чувств, даже между супругами, чем-то сродни неприличию. Но, Боже мой, Боже мой, как быстро забывалось все внушенное воспитанием и чтением, оставляя Веру Алексеевну в каком-то полнейшем замешательстве, еще и оттого, что Артамону, казалось, скромность была неведома. Дом словно нарочито притихал в минуты их ласк – и Вера Алексеевна невольно, с легким ужасом, представляла себе многозначительную материнскую усмешку. Впрочем, Матрена Ивановна ни взглядом, ни намеком не давала дочери понять, что радости новобрачных для нее не тайна. Оставалось лишь надеяться, что она избавила от пикантных намеков и зятя.
Вера Алексеевна догадывалась, что Артамон, на свой лад, деликатен с нею – какой же хрупкой и слабой она ему казалась! Она была благодарна мужу за это, хотя и признавала в глубине души, что в девушках, пожалуй, представляла себе брак чересчур… бестелесным.
Когда она тосковала, Артамону становилось страшно. То, что у жены быстро и необъяснимо, по нескольку раз на дню, менялось настроение, от смеха к слезам, пугало Артамона до ледяной дрожи. Он не знал, что делать тогда… он тщетно выспрашивал, в чем дело, умолял Вериньку улыбнуться, становился перед ней на колени, предлагал того и другого, уверял: «Скоро поедем в Петербург, там-то и заживем!» – потом сам начинал раздражаться, сидел отвернувшись, пробовал читать жене мораль и, наконец, уходил вниз, или она уходила. Однажды, застав внизу тешу, сидевшую в диванной с вязанием, Артамон не удержался…
– Вы заменили мне мать, и я верю вам как матери, так скажите же откровенно, – потребовал он. – Может быть, Веринька нездорова, а от меня скрывали… нельзя же, в самом деле, здоровому человеку столько плакать!
Матрена Ивановна, не ждавшая такой бурной атаки, вспыхнула.
– Может быть, друг мой, тебе следует у самого себя спросить, отчего моя дочь грустит?
Артамона неприятно резануло это «моя дочь».
– Ваша дочь теперь моя жена… да-с. И вместо того чтобы откровенно поговорить со мной, она избегает меня и заверяет, что совершенно всем довольна! Но, может быть, она говорила с вами? Я понимаю, женщине иногда легче пожаловаться матери, чем мужу. Если так, умоляю, скажите мне, отчего она страдает, чтобы я мог поправить дело. Неужели вам меня не жаль?
Горяинова пристально взглянула на него и покачала головой.
– Что же я скажу тебе, друг мой? Ты сначала разбери самого себя беспристрастно… и рассуди, хорошо ли, что ты тайком от Веры бегаешь на нее жаловаться? Ты поговори с женой, приласкайся, расспроси, да не тверди зря, что она тебе не угождает, вот и заживете спокойно, с удовольствием…
Артамон взглянул на тешу помутившимися глазами, словно ему в ответ на душевные излияния принялись читать из прописей, но все-таки ничего не сказал. Он опустился в кресло, обхватил голову руками…
– Да не могу я с ней говорить! У ней один ответ: «Я всем довольна». Когда мы были только женихом и невестой, нам достаточно было сесть рядом и поговорить о чем-нибудь взаимно любимом, и все разрешалось. А теперь, когда мы должны, казалось бы, полностью сблизиться, мы вместо этого удаляемся друг от друга, и я не понимаю почему. Вера постоянно в унынии, а я не знаю, как поправить дело, и меня это угнетает. Ей-богу, тяжко. Не я ли делаю для нее все, что может сделать заботливый муж и друг?
– У нас, помню, в Ярославле один батюшка как-то проповедь говорил и рассказал притчу, – сказала Матрена Ивановна, не отрываясь от вязания. – Два брата женились, жить стали розно, через год повстречались, один и говорит другому: «Не знаю, как и быть, жена мне попалась неряха, непряха, лентяйка. Каждый день ей пеняю, да только все хуже и хуже становится». А второй отвечает: «А мне досталась умница, раскрасавица, любое дело у ней спорится, все лучше да лучше живем. Я ей тоже каждый день о том говорю».