Ангел мой
Шрифт:
В восемь часов утра Ангел был уже на ногах и даже успел побриться и одеться и в нетерпении стал будить Десмона, на которого просто страшно было смотреть, такой он был бледный, да ещё опухший со сна, точно утопленник.
– Десмон! Эй, Десмон!.. Хватит спать! Ты такой страшный, когда спишь!
Десмон сел и посмотрел на своего друга глазами цвета мутной воды. Он сознательно делал вид, будто никак не может проснуться, чтобы повнимательней присмотреться к Ангелу, одетому во всё голубое, торжественному и великолепному, бледному под слоем бархатистой пудры, излишек которой был ловко удалён с лица. Десмон до сих пор ещё страдал из-за своего жеманного уродства, завидуя красоте Ангела.
Потом он постарался изгнать зависть из своих душевных забот и спросил Ангела тоном человека, уставшего проявлять снисхождение:
– Можно узнать, ты уходишь или только что пришёл?
– Я ухожу, – сказал Ангел. – Не заботься обо мне.
Я пройдусь по магазинам. Зайду к цветочнику. К ювелиру, к матери, к жене, и…
– Не забудь посетить нунция, – подсказал Десмон.
– Не учи меня жить, – отозвался Ангел. – Он получит от меня в подарок орхидеи.
Ангел редко отвечал на шутки и всегда встречал их холодно. Неожиданный, хоть и мрачный ответ сразу насторожил Десмона: он понял, что его друг находится в необычном состоянии. Он посмотрел на отражение Ангела в зеркале, заметил, как побелели его раздутые ноздри, отметил и его блуждающий взгляд и решился на самый что ни на есть невинный вопрос:
– Ну а к завтраку ты вернёшься? Эй, Ангел, я с тобой говорю. Завтракать мы будем вместе?
Ангел отрицательно покачал головой. Насвистывая, он с удовольствием разглядывал своё отражение в зеркале удлинённой формы, которое было ему вровень с талией, точь-в-точь как зеркало в комнате Леа, висевшее между двух окон. Возможно, очень и очень скоро в том, другом зеркале, что в массивной золотой раме, на розовом солнечном фоне появится его торс, голый или в небрежно накинутой шёлковой пижамной куртке, – отражение роскошного молодого человека, любимого, обласканного, который играет ожерельем и кольцами своей любовницы… «А вдруг в зеркале Леа уже отражается некий молодой человек?» Эта мысль пронзила его с такой остротой, что он, совершенно ошалев, почему-то решил, что кто-то высказал её вслух.
– Что ты сказал? – спросил он у Десмона.
– Я – ничего, – отвечал покорный друг с надутым видом. – Наверно, во дворе разговаривают.
Ангел вышел из спальни Десмона, хлопнув дверью, и отправился в свой номер. С проснувшейся улицы Риволи слышался мерный приглушённый гул, через открытое окно Ангел мог видеть весеннюю листву, твёрдую и прозрачную, как нефритовые пластинки в лучах солнца. Он закрыл окно и сел на маленькую, совершенно ненужную табуретку, которая занимала грустный угол у стены, между кроватью и дверью в ванную комнату.
– Да что же такое делается?.. – начал он тихим голосом.
И тут же замолчал. Он не понимал, почему за эти шесть с половиной месяцев он почти не думал о любовнике Леа.
«Я совсем потеряла голову», – было написано в письме Леа, которое благоговейно сохранила Шарлотта Пелу.
«Потеряла голову? – Ангел покачал головой. – Странно, я совсем не представляю её в такой роли. Ну какой мужчина может ей понравиться? Такой, как Патрон? Да уж скорее, чем кто-нибудь похожий на Десмона… Маленький напомаженный аргентинец? Вряд ли… И всё же…»
Он простодушно улыбнулся: «Ну кто ей может ещё понравиться, кроме меня?»
Мартовское солнце заволокло тучей, и в комнате стало темно.
Ангел упёрся головой в стену. «Нунун!.. Моя Нунун!.. Ты изменила мне? Это подло! Как ты могла так поступить со мной?»
Он растравлял себя словами и картинами, которые рисовал себе через силу, но без гнева. Он старался вспомнить утренние забавы у Леа, послеобеденные долгие и совершенно безмолвные минуты наслаждения – у Леа, прелестный зимний сон в тёплой кровати и в прохладной комнате – у Леа… И всякий раз в вишнёвом освещении, пылающем за занавесками, ему представлялся в объятиях Леа только один любовник – он сам, Ангел! Он вскочил, словно заново воскрес в порыве неожиданного прозрения:
– Всё очень просто! Если у меня не получается увидеть возле неё кого-то другого, кроме меня, значит, никого другого и нет!
Он схватил телефон, уже начал набирать номер, потом осторожно положил трубку обратно:
– Без шуток!
Он вышел на улицу, держась очень прямо, расправив плечи. Сначала он отправился в своей открытой машине к ювелиру, где расчувствовался над маленькой тонкой диадемой – ярко-синие сапфиры в скромной стальной оправе. «Это так пойдёт к причёске Эдме!» С ней он и уехал. Потом купил цветы – пожалуй, чересчур пышные и церемонные. Поскольку было всего одиннадцать, он убил ещё с полчаса, шатаясь по городу, зашёл в банк, где взял деньги, полистал английские иллюстрированные журналы у журнального киоска, потом заглянул к торговцу восточным табаком и к своему парфюмеру. Наконец он снова сел в машину и, устроившись между букетом и перевязанными ленточками пакетами, бросил шофёру:
– Домой!
Шофёр с удивлением обернулся:
– Что?.. Что вы сказали, сударь?
– Я сказал – домой, на бульвар Инкерман. Вам что, нужен план Парижа?
Автомобиль покатил к Елисейским полям. Шофёр старательно крутил баранку, и его сосредоточенный взгляд, казалось, терялся в пропасти, что разделяла безвольного молодого человека прошлого месяца, молодого человека «мне всё равно» и «пропустим стаканчик, Антонен?» и господина Пелу-младшего, требовательного к персоналу и внимательного к расходу бензина.
«Господин Пелу-младший» откинулся на кожаную спинку сиденья, положил шляпу на колени и, подставив лицо ветру, изо всех сил старался ни о чём не думать. Он трусливо закрыл глаза, когда проезжал мимо ворот Дофин, чтобы не видеть поворот на улицу Бюжо, и поздравил себя с этим: «Какой же я молодец!»
На бульваре Инкерман шофёр дал гудок, чтобы открыли ворота, которые, повернувшись на петлях, издали долгий низкий, мелодичный звук. Засуетился консьерж в фуражке, послышался лай сторожевых псов, которые по запаху узнали вновь прибывшего и радостно приветствовали его. В прекрасном настроении, вдыхая зелёный аромат подстриженных газонов, Ангел вошёл в дом и хозяйским шагом направился к молодой женщине, которую он покинул три месяца тому назад, точь-в-точь как европейский моряк оставляет на другом конце земного шара жену-туземку.
Леа, кончив разбирать чемоданы и достав из последнего кипу фотографий, в сердцах отшвырнула их от себя подальше, на раскрытый секретер: «Господи! Какие ужасные люди! И не постеснялись мне это подарить. Наверно, думают, что я поставлю их портреты на камин в никелированной рамочке… Нет-нет, порвать это на мелкие кусочки и – в мусорную корзину…»
Леа встала и подошла к секретеру. Но прежде чем уничтожить фотографии, она бросила на них самый свирепый взгляд, на который только были способны её голубые глаза. Первая фотография была в виде открытки: на чёрном фоне крепкая женщина в прямом корсете прикрывала волосы тюлем, которым играл ветер. «Дорогой моей Леа на память о чудесных днях в Гетари! Анита.» Другая фотография была приклеена на шершавый картон: тут было запечатлено многочисленное и весьма мрачное семейство. Эдакая исправительная колония на прогулке, и во главе её, с воздетым тамбурином, красовалась в неловкой танцевальной позе приземистая надзирательница, напоминавшая дюжего хитроватого мясника.