Ангел пролетел
Шрифт:
– Откуда ты знаешь, что никто не менял, если тебя на месте не было?
– Да кому в голову взбредет у твоего больного капельницу менять? Ты же сам назначил!
Тому, кто собирался его убить, подумал Шумаков мрачно. Тому, кто его убил. Он не мог признаться Нонне в том, что безобидный препарат, который он назначил, он сам и нашел в мусорном ведерке в ординаторской.
– Я подарки получала, – сказала сестра осторожно. – Я каждый год получаю, ты же знаешь. Я и в этот раз получила. Себе взяла и Машке дала, она конфеты шоколадные обожает. Сейчас на
– А где ты ее видела?
– Шурку-то? Она заезжала. А что?
– Ты ей только подарок отдала?
Нонна пожала плечами. Роба на груди поднялась и пошла складками.
– Я подарок, а Глеб пакет отдал какой-то. Сказал, чтобы не смотрела, там подарки. А что такое, Дмитрий?
Значит, Глеб все-таки покупал подарок. Все-таки покупал. Все в порядке. Он покупал Шурке подарок. Он так и сказал с самого начала, хотя не знал, в чем Шумаков его… подозревал.
– Нонна, а еще? – проскулил он жалобно. – Еще что-нибудь ты видела или… слышала? Что-нибудь странное или… подозрительное, а?
– Дмитрий, что случилось?
Он промолчал.
– Не знаю, – она пожала плечами. – Понятия не имею. И не пойму, чего ты хочешь-то от меня?
Про то, что в капельнице поменяли пакет, Шумаков не мог Нонне сказать.
И еще ему очень было жаль телевизионную звезду Катю Рождествину, которая жила с дедом и, кажется, очень его любила.
При мысли о Кате он моментально вспомнил ее «урода» в кашемировом пальто и окончательно из-за этого расстроился.
Почему самые лучшие, самые красивые и самые нежные женщины всегда достаются уродам в кашемировых пальто?
Оставив недоумевающую Нонну в коридоре, он вернулся в ординаторскую, согнал Лебедева с кресла и открыл в компьютере данные на поступившего две недели назад Петра Елизаровича Рождествина.
Ему нужен был телефон.
Телефон он нашел.
Он работал у Склифосовского и никогда не позволял себе дамских штучек, вроде нервности излишней или институтской робости, поэтому он позвонил.
Оскорбленный Лебедев выключил телевизор, повернулся спиной, сложил на груди руки по-наполеоновски и уставился в метель. В ухо Шумакову ввинчивались длинные гудки.
Би-ип. Би-ип. Би-ип.
Сергей сопел.
На елке вздрогнул и прозвенел колокольчик, и в это момент трубку сняли.
– Да.
– Это Шумаков, – сказал он быстро, – могу я поговорить с Екатериной Рождествиной?
– Здравствуйте, – выговорили в трубке, – впрочем, мы сегодня уже виделись. Вы что-то хотите мне сказать?
– Я хочу поговорить о вашем дедушке, – он специально говорил быстро, чтобы не было возможности отступить. – Боюсь, мне нужно… сказать вам… что…
– Что?
– Приезжайте, – предложил он, – приезжайте, и мы поговорим.
Она подумала какое-то время.
– Хорошо. Но не в больнице, если можно. Мне в больнице… плохо делается. Я подъеду, а вы выходите. У меня черная «Хонда». Джип.
– Я найду вас. – Тут вдруг Шумаков понял, что волнуется, как будто она назначает ему свидание.
– Через полчаса я подъеду.
Как он станет говорить ей, что деда убили? Как? Какие найдет для этого слова?
Он подошел к Сереже и из-за его плеча глянул в сад. Снег все летел и летел, и не было ему ни конца ни краю. Одинокий пес сидел под фонарем и мотал головой – стряхивал снег.
«Вот и я такой, – подумал Шумаков жалобно. – Сижу под фонарем, и снег на меня сыплется, и никому я не нужен, и есть мне охота, и никто не берет меня к себе, потому что у всех уже давно есть прекрасные принцы в кашемировых пальто».
«Хонда» у нее. Джип. Ишь ты!..
Мысли были дикие, но от них главврач чуть не заплакал, за что очень себя осудил.
Сергей Лебедев молчал и сопел.
В коридоре произошел какой-то шум, голоса вплотную приблизились, дверь распахнулась, и ввалилась небольшая толпа – все его сотрудники, которых он любил и которым доверял. Один из них прикончил беззащитного послеоперационного деда, и нагревшееся доказательство этому отвратительно оттягивало карман его хирургической робы.
Лебедев оглянулся, заулыбался и перестал изображать Наполеона.
Вся толпа осталась у дверей – впереди Нонна с пакетом и бутылкой, за ней Маша, дальше высоченный Глеб, Люся «старой закалки», Виктор Васильевич, до которого Шумаков еще не добрался со своими вопросами.
– Дмитрий Антонович, – начала Нонна. – Хоть до Нового года еще две недели с лишним, мы решили тебя сегодня поздравить. А то ты странный у нас какой-то, как в воду опущенный. Мы решили…
– Стоп, – сказал Шумаков. Скулы у него покраснели, и шее стало жарко. – Объясните мне, вы все объясните, как вот в это мусорное ведро попал этот пакет.
И он выхватил из кармана медицинский пакет и шлепнул его на стол. Пакет издал отвратительный звук.
– Именно этот пакет я поставил больному Рождествину. Кто его выбросил и зачем? Что вместо него капали больному?
В ординаторской сделалось тихо, как в гробу.
Шумакову всегда казалось, что самое ужасное в гробу – это тишина и темнота.
– Ну?
– Дмитрий Антонович, – внутри этой тишины выговорила Маша, Марья Петровна, – это я выбросила. Я знаю, что это не по правилам, но… это я.
Опять стало очень тихо, и только звякнул колокольчик на елке.
«Ангел пролетел», – почему-то подумал Шумаков, а вслух сказал, и не сказал, а загремел даже:
– Ты? Зачем ты с капельницы пакет сняла?
– Так больной же… умер. Я и сняла. Мне Лебедев сказал, что капельницу заберет, потому что в третьей палате держалка отвалилась, и я ему эту освободила. А пакет здесь выбросила… потому что…
– Ну?
– Не кричи, Дмитрий, – распорядилась Нонна Васильевна. – Муж ей позвонил. Она с пакетом прямо сюда и прибежала, к телефону. Он в полярной авиации служит и вернуться должен был только в феврале. А он прилетел. Сюрприз сделал. Вот она к нему и помчалась как полоумная. Вернулась и всем конфеты свои пораздавала, из подарка. На радостях.