Ангелы и революция
Шрифт:
А еще то ночью, то под утро, то среди бела дня, когда ей вдруг захотелось поспать, а меня не было поблизости, когда, к примеру, просидев за подобными рассказами в кухне, я наконец вхожу в нашу комнату, а утро мутно белеет на оконных карнизах, — я вижу моего сенокосца, искомкавшего все простыни и закинувшего каждую из своих ножек в отдельный угол кровати, и хватаю его за брюшко, и он моментально обвивает меня, крепко, хлест-нахлест, как ему вздумается, чего-то урчит, пускает пузыри, пытается поцеловать.
Мне смешно, сенокосец теплый и огромный, голова болит,
Мне повезло — для писателя-примитивиста иметь жену, похожую на паука-сенокосца — это лучше всех чудес, ожидающих его в жизни: любовь, и нежность, и доброта, паучьи ножки, лягушиные лапки, богомолы и кузнечики, шуршащие на обоях, яркая крапивница, внезапно ворвавшаяся в окно и вылетевшая через балкон, июньский жук, которого мы вытаскивали из стеклянного плена оконной рамы, пчела на арбузе, гусеница в подарок…
В чьем сердце нет места паукам-сенокосцам и золотистой гусеничке, сидящей на дачном столике в день первого приезда в это лето, — тот чудовищно ограничен, тот плохой человек, тот просто мерзавец; и пусть любовь навсегда покинет меня, если я заберу свои слова назад.
Сестра
Ночные лягушки, пересекавшие мне дорогу, — маленькие колдуньи. Так я загадывал и говорил об этом с сестрой. Особенно в мае — сильный ветер по ночам, быстрые шаги, темный комок наперерез. Я таскал их домой в подарок сестре, а если она спала — выходил во двор, сидел на скамейке и глядел на лягушку, ветер гулял, земля пахла, сна все не было.
Отъезд немок
Мы видели этих немок, как в небольшом городе, полном ветра и снежных вихрей, они ходили тут и там, по две, а чаще по одной, с маленькими пирогами, улицами, ведущими вверх и вниз, ведущими вкривь, выбирая самые глухие, самые деревянные из них.
В конце февраля темнеет не в три часа после полудня, но все-таки рано. Гул и свист — хлопает жесть, знакомые скамейки в садиках под этажами сугробов, птицы не кричат, но бьются без крика в небесном ветре, балконы заколочены и готовы обрушиться, весна придет, но немок здесь уже не будет.
Как они вдруг заходили, замелькали! — и все несут и несут свои пироги в невидимые нам квартирки, собирают на столы, открывают бутыли с чем-то не слишком приятным на вкус, а кое-кто из наших друзей является туда, чтобы спеть для них пару русских песен. Все немки молоды и приезжали в наш город для хорошего дела. Они и сами хорошие, хотя, как выяснилось, совсем не разбираются в небесной иерархии.
Avec plaisir
Ты знаешь ли, как будет «с удовольствием» по-французски? — спросил я у Кислицына. Avec plaisir, — ответил Кислицын, он и вправду знал, и мы разыграли с ним на улице следующий диалог в духе дореволюционной России:
— Не выпить ли нам, Кислицын, водочки?
— Avec plaisir.
Эстер
Водяная черепаха, именуемая Эстер, заболела. Она плавала на самой поверхности воды, к тому же как-то на боку, с трудом взбиралась на свой любимый «кусочек суши» под лампой и судорожно глотала воздух. Выражение ее змеиной морды, от природы известное своим постоянством, казалось нам теперь очень печальным, а хищный разрез рта, как ясно все мы теперь увидели, сделался обреченным.
Но все-таки до чего же нелепое существо — черепаха! Задуматься чуть дольше пяти секунд о его конструкции — уже будет достаточно, чтобы расхохотаться, крутить пальцем у виска и прийти в отличное расположение духа. Но у нас редко бывают даже те пять секунд, и Эстер плавает невидимая, а только когда что-то с ней не так, мы вспоминаем день ее покупки и свое ликование.
Теперь мы очень удручены, ведь нет даже доктора для этого чудовища — в городе, и очень может быть, что и в РСФСР.
Мы глядим на Эстер, сидя за столом, на котором стоит ее аквариум, и утешаем себя мыслью, что она не больна, а просто мы недостаточно знаем черепашью психологию и все ее устройство.
Мы сажаем ее на колено и гладим по панцирю, и если бы наша рука чувствовала под собой теплую шерсть котенка, а не мокрый неровный камень, нам было бы не так горько.
Север — Юг
Когда я иду по улице, я думаю о том, что иду на Север, через леса Коми, бурундука и росомаху, Пинегу, Мезень, к Ледовитому океану, у кромки которого в темноте самоеды играют студеные свадьбы. Но вот мне хочется Юга — и я поворачиваю в обратную сторону улицы: я иду и вижу иное солнце, в половину неба, и белого камня дома, и маки, и базилик; я иду и слышу, как гудят жуки, а не комары, и играют аккордеоны и скрипки, а не скрипит сосна; я иду и чувствую, как воздух вокруг меня пахнет пряностями.
Когда мне нужно на Молдову, Буковину, в Киев, где такая любовь, я иду, выбирая улицы в юго-западном направлении. Я иду на Восток, когда хочу спрятаться или наказать себя.
Лилица
Лилица наша была когда-то молодой: пела песню про желтый анемон, молилась святому Георгию и пила ракию. Ракия была крепкая, но и Лилица тоже крепко стояла на ногах, танцевала под рев бучунов, кричала: хайде, хайде!
Сейчас все по-другому. Перелески, овраги, болота и глина оскорбительны для Лилицы. Мы ставим перед Лилицей тарелку с супом, там плавают грибы, но Лилица усмехается — она не ест грибов.
«Русские сами похожи на грибы, — роняет она. — Они едят эту скользкую гадость, посеяную Господом для червей, ежей и оборотней, и вполне наедаются ею. Они запекают ее в хлеб и угощают своих гостей как особым лакомством. Глаза и волосы у русских неопределенного цвета. Русские сами похожи на грибы и имеют каждый по рыхлому грибу вместо сердца».
Мы терпеливо ждем, мы не злорадствуем, когда Лилица после своих всегда одинаковых слов берется за грибную похлебку. Лилица наша старая, старая и вытирает рот кончиками черного платка. Она не очень-то понимает, где она и в какое время.