Английские юмористы XVIII века
Шрифт:
"Дневник, письмо XXVII
Лондон, 25 июля 1711 г.
Я был сегодня в кабинете у министра и помешал ему помиловать человека, осужденного за изнасилование. Товарищ министра хотел его спасти; но я сказал министру, что его нельзя помиловать без благоприятного отзыва судьи; и к тому же он скрипач, а стало быть, бродяга и заслужил петлю не за одно, так за другое, значит, пускай идет на виселицу".}
Имя Свифта кажется мне столь же подходящим "чтоб вывести мораль иль разукрасить повесть" - эту повесть о честолюбии, как имя любого героя, потерпевшего крах в жизни. Но следует помнить, что мораль в то время была невысока, что, кроме него, многие выходили разбойничать на большую дорогу, что обществом владело странное замешательство, а государство было разорено иными кондотьерами. Битва на Бойне состоялась и была проиграна, колокола возвестили победу Вильгельма точно таким же звоном, каким приветствовали -бы торжество Иакова. Люди стали свободны в политике и были предоставлены самим себе. Их, равно как и старые представления и порядки, сорвало с якорей, и они неслись невесть куда по воле урагана. Как и во времена "аферы Южных морей", почти все азартно участвовали в игре;
{* Он всегда считал день своего рождения траурным днем.
** "Эти проклятые проходимцы с Граб-стрит, пишущие в разделах "Последние новости" и "Смесь" в одной и той же газете, не унимаются. Они все время нападают на лорда-казначея, лорда Болинброка и меня. Мы притянули негодяя к суду, но Болинброк не проявляет должной энергии; однако я надеюсь добиться возмездия. Это мошенник-шотландец, некто Ридпат. Их освобождают под залог, и они опять пишут. Мы вновь их арестовываем и берем новый залог. Так все и вертится.
– "Дневник для Стеллы".}
И самые хищные клюв и когти, какие когда-либо вонзались в добычу, самые сильные крылья, какие когда-либо рассекали воздух, были у Свифта. Я лично рад, что судьба вырвала добычу из его когтей, подрезала ему крылья и посадила его на цепь. И мы смотрим, не без благоговения и жалости, на одинокого орла, прикованного цепью и томящегося в клетке.
Не подлежит сомнению, что Свифт родился в Дублине, в доме Э 7 по Хоу-Корт, тридцатого ноября 1667 года, и никто из нас не намерен оспаривать эту честь и славу у соседнего острова, но, думается мне, он был ирландцем не более, чем человек, родившийся в Калькутте в английской семье, может считаться индийцем *. Гольдсмит был ирландцем и никем иным; Стиль был ирландцем и никем иным; но Свифт был англичанином всей душой, и сердце его всегда оставалось в Англии, у него были привычки англичанина и, несомненно, английский образ мыслей; его суждения изысканно просты; он избегал иносказаний и метафор, расходовал мысли и слова с такой же мудрой бережливостью и экономией, как и деньги; он мог с великолепной щедростью расточать их в знаменательных случаях, но экономил, когда тратить их не было нужды. Он всегда избегал ненужного красноречия, лишних эпитетов, расточительной образности. Он выкладывает перед вами свое мнение с серьезной простотой и сугубой четкостью **. Боясь к тому же оказаться смешным, что вполне понятно в человеке с его чувством юмора, - он не решается использовать всю поэтическую силу, какой наделен; читая его, нередко чувствуешь, что он не рискует быть красноречивым, хотя мог бы себе это позволить; что он, так сказать не повышает голоса и не нарушает тона, принятого в обществе.
{* Свифт отнюдь не был склонен забывать об этом; его английское происхождение время от времени дает себя почувствовать, и довольно ощутимо, в том, что он пишет. Так, в письме к Попу (Скотт, "Свифт", том XIX, стр. 97) говорится:
"Мы получили Ваше собрание писем... Некоторые из тех, кто высоко Вас ценит, а также люди, лично Вас знающие, огорчены, обнаружив, что Вы не делаете различия между английскими дворянами в этом королевстве и дикарями-ирландцами (которые всего только чернь, и среди них насчитываются лишь немногие благородные люди, живущие в ирландской части королевства); но английские колонии, составляющие три четверти населения, гораздо культурнее многих графств Англии, говорят на более чистом английском языке и жители их гораздо воспитанней".
А в "Четвертом письме суконщика" мы снова читаем: "В короткой статье, напечатанной в Бристоле и перепечатанной здесь, сообщается, что, как сказал мистер Вуд, "его удивляет наглость и бесстыдство ирландцев, которые отказываются от его денег". А между тем от них отказываются чистокровные англичане, живущие в Ирландии, хотя, само собой разумеется, если спросить ирландцев, они скажут то же самое".
– Скотт, "Свифт", т. VI, стр. 453,
В добродушной сатирической заметке "О варварских названиях в Ирландии" он идет еще дальше и (обругав, по своему обыкновению, шотландский выговор, а равно и обороты речи) переходит к "ирландскому акценту" и, говоря о "порицании", которое вызывает этот выговор, заявляет:
"И что еще хуже, всем отлично известно, что последствия такого отношения касаются тех из вас, кому ни в коей мере не могут быть сделаны подобные упреки, кто лишь имел несчастье родиться в Ирландии, но в английской семье, и получил образование главным образом в этом королевстве".
– Скотт, "Свифт", том VII, стр. 149.
Но, право же, если придавать хоть какое-то значение национальности, мы должны считать англичанином человека, чей отец происходил из древнего йоркширского, а мать - из древнего лестерширского рода!
** Его манера разговаривать во многом походила на стиль его сочинений, сжатый, четкий и энергичный. Однажды, когда он был на приеме у шерифа и тот, среди прочих тостов, провозгласил: "Господин настоятель, выпьем за ирландскую торговлю", - он быстро ответил: "Сэр, я не пью за покойников!"
В его присутствии один дерзкий молодой человек, который гордился тем, что говорил дерзости... воскликнул: "Да будет вам известно, господин настоятель, что я возвысился своим остроумием!" - "Вот как, - сказал Свифт.
– Послушайте же моего совета, снизьтесь!"
В другой раз, увидев, как одна дама длинным шлейфом (какие были тогда в моде) смахнула хрупкую скрипку и разбила ее, Свифт воскликнул:
"Mantua, vae miserae nimium vicina Cremonae!" {"Мантуя, увы, слишком близкая соседка несчастной Кремоны"! (лат.).}.
– Д-р Делана, "Замечания по поводу "Заметок и т. д. о Свифте лорда Оррери", Лондон, 1754.}
И вот Свифт, посвященный в тайны политики, прекрасно знающий деловые отношения и светскую жизнь, не чуждый также литературе, которой не мог заниматься всерьез, когда с безрассудным упорством пытался выдвинуться в Дублине, вошел в дом сэра Уильяма Темпла. Впоследствии он любила рассказывать, какое множество книг он там прочитал и как король Вильгельм научил его резать спаржу на голландский манер. Великий и одинокий Свифт провел десять лет ученичества в Шине и Мур-Парке, получая двести фунтов жалования и обедая со слугами, - он носил сутану, которая была не лучше ливреи, и гордый, как Люцифер, преклонял колена, дабы вымолить какую-нибудь милость у миледи, или выполнял поручение господина, у которого состоял на посылках *. Именно здесь, когда он писал, сидя за столом Темпла, или сопровождал своего покровителя во время прогулок, он увидел людей, вершивших судьбы общества, услышал их разговор, сравнил себя с ними, молча поглядывая из своего угла, прикинул, много ли у них мудрости и остроумия, вертел их так и сяк, испытывал и оценивал. Ах, какие пошлости ему, должно быть, приходилось выслушивать! Какие плоские шутки! Какие напыщенные банальности! Какими ничтожными казались, вероятно, эти люди в огромных париках смуглому, нескладному, молчаливому секретарю из Ирландии. Не знаю, приходила ли когда-нибудь Темплу в голову мысль, что, в сущности, этот ирландец - его хозяин. Полагаю, что столь печальный вывод не возник под его божественным париком, иначе Темпл не стал бы терпеть Свифта у себя в доме. Свифт, чувствуя, что ему все опротивело, поднимал бунт и уходил со службы, но потом покорялся и возвращался снова; так продолжалось десять лет, - он набирался знаний, скрывая презрение и терпел, втайне злобствуя на судьбу.
{* "Помнишь, как я страдал, когда сэр Уильям Темпл бывал холоден или в дурном расположении духа дня три или четыре подряд, и я терялся в догадках, перебирая десятки причин? Клянусь, с тех пор я стал более дерзким; он испортил хорошего и благородного человека".
– "Дневник для Стеллы".}
Манеры Темпла - это воплощение изощренного и естественного хорошего тона. Если он и не вникает в суть дела достаточно глубоко, то все же выказывает осведомленность, подобающую джентльмену; если он порой щеголяет латынью, то ведь это было принято в его время, подобно тому, как было принято благородному человеку напяливать на голову парик, а на руки кружевные манжеты. Если он носит букли и туфли с квадратными носами, то ходит в них с непревзойденным изяществом, и вы никогда не услышите, как они скрипят, не увидите, как они наступят на шлейф какой-нибудь леди или на ногу сопернику в толпе придворных. А когда там становится слишком жарко и шумно, он вежливо удаляется. Он уезжает к себе в Шин или в Мур-Парк, предоставив королевской партии и партии принца Оранского бороться меж собой и решить дело. Он чтит монарха (и, пожалуй, ни один человек на свете не выражал свои верноподданнические чувства столь изящным поклоном); он в восторге от принца Оранского, но есть человек, чье спокойствие и удобства для него важнее всех принцев на свете, и этот достойнейший член общества - не кто иной, как Gulielmus Temple, baronettus {Уильям Темпл, баронет (лат.).}. Вот он в своем тихом убежище; мы видим его то в креслах, когда он предается своим занятиям, то у грядок тюльпанов *, вот он обрезает абрикосовые деревья или правит свои сочинения - он уже не государственный деятель, не посол, а философ, эпикуреец, блестящий аристократ и придворный равно в Шине и в Сент-Джеймсе; здесь вместо королей и красивых дам он преклоняется перед его величеством Цицероном, или проходит в менуэте с музой эпической поэзии, или же любезничает у южной стены с розовощекой дриадой.
{* "...эпикурейцы выразились точней и удачней, когда провозгласили, что счастье человека в невозмутимости "то души и праздности тела; ибо в то время как мы располагаем обоими этими условиями, я сомневаюсь, что то и другое должно участвовать в нашем восприятии добра и зла. Подобно тому, как люди, говорящие на нескольких языках, выражают одно и то же разными словами, так в различные эпохи, в различных странах с различными законами и религиями разные слова означали одно и то же: то, что стоики называют бесстрастием или рассеянием, скептики - невозмутимостью, молинисты - квиетизмом, простые люди - спокойной совестью, как мне кажется, означает лишь величие. Но этой причине Эпикур всю жизнь провел в своем саду: там он занимался науками, там трудился, там проповедовал свою философию; и в самом деле, никакой иной приют, пожалуй, не способствует столь много невозмутимости души и праздности тела, которые он считал главной своей целью. Дивный воздух, чудесные ароматы, зелень листвы, свежесть и легкость пищи, трудовые упражнения или прогулки, но главное, освобождение от забот и треволнений в равной мере благоприятствовали и способствовали размышлениям и здоровью, приятности чувств и воображения, и тем самым спокойствию и легкости тела и души... Люди много спорили о том, где был рай, но так ни до чего и не договорились; пожалуй, легче представить себе, какого рода место подразумевается под этим словом. Слово "рай" персидское, так как Ксенофонт и другие греческие авторы называют им то, что часто употребляли и любили государи этих восточных стран. Страбон, описывая Иерихон, говорит: