Английский пациент
Шрифт:
За пределами пятидесяти метров их уже нет в этом мире, из долины их не видно и не слышно, не видны их скользящие по стене тени, когда Хана танцует с Караваджо, Кип сидит в нише окна, а английский пациент прихлебывает вино, чувствуя, как алкоголь быстро проникает в каждую клеточку его неподвижного тела, опьяняя его. И он начинает издавать разные звуки: то свистит, как лиса пустыни, то переливается, будто древесный дрозд, которого, как он говорит, можно встретить только в Эссексе, потому что эта птица размножается лишь там, где есть лаванда и древесные черви. Все желания обгоревшего летчика были у него в голове – так думал Кип, сидя в оконной нише. Затем он быстро повернул
* * *
Сейчас, через несколько часов, Кип снова сидит в алькове окна. Если бы он смог сейчас встать, пройти пять-шесть метров и дотронуться до нее, он был бы спасен. В комнате полутемно, горит только свеча на столе, за которым сидит Хана. Сегодня она не читает. «Наверное, потому, – подумал он, – что немного опьянела от вина.»
Когда он вернулся с места взрыва мины, Караваджо спал в библиотеке на диване в обнимку с собакой. Он постоял у открытой двери. Собака наблюдала за ним, слегка пошевелившись, достаточно для того, чтобы показать, что она не спит и охраняет место. Он услышал ее тихое рычание, вплетающееся в мощный храп Караваджо.
Он снял ботинки, связал шнурками и, перебросив их через плечо, зашагал вверх по ступенькам. Из коридора он увидел, что в комнате английского пациента все еще горит свет.
На столе пламенела свеча. Хана сидела на стуле, облокотившись локтем о стол, откинув голову назад. Опустив на пол ботинки, он тихо вошел в комнату, в которой три часа назад звучала музыка. В воздухе стоял запах алкоголя. Она приложила палец к губам, когда он вошел, и показала на пациента. Возможно, тот все равно не услышал бы тихих шагов Кипа? Кип снова занял свое место в нише окна. Если бы он мог пройти через комнату и дотронуться до нее, он был бы спасен. Но между ними лежал опасный и трудный путь. Целый мир. Англичанин просыпался при малейшем звуке: во время его сна слуховой аппарат был настроен на максимум ради уверенности в безопасности. Глаза девушки метнулись по комнате, потом остановились, когда она увидела Кипа в прямоугольнике окна.
Он был на месте взрыва и видел, что осталось от его напарника, Харди. Ведь это взорвался Харди, и они его похоронили. А потом Кип вдруг вспомнил, как Хана держала провода, испугался за нее, потом рассердился за то, что она не ушла, когда он ей приказывал. Она обращалась со своей жизнью так небрежно.
Она пристально смотрела на него. Он наклонился вперед и потерся щекой о ремень на плече.
Он возвращался через деревню под дождем, падающим на подстриженные деревья на площади, за которыми не ухаживали во время войны, шел мимо странной статуи, изображающей двух всадников, обменивающихся рукопожатием. И вот он здесь, смотрит на ее лицо в освещении колеблющегося пламени и не знает, что выражает ее взгляд: мудрость, печаль или любопытство.
Если бы она читала или склонилась над английским пациентом, он бы, наверное, просто кивнул ей и вышел. Но вдруг он впервые увидел, что она молода и одинока. Сегодня вечером, глядя на воронку от мины, погубившей Харди, он испытал страх за Хану, вспомнив разминирование днем. Ему надо быть более настойчивым, иначе она примется ходить с ним на каждое разминирование, и он станет беременным ею. А ему это было не нужно: когда он работал, его наполняли музыка и ясность, весь остальной живой мир для него переставал существовать. Но она уже сидела в нем… или у
Нет.
Все это неправда. Он хотел дотронуться до плеча Ханы, хотел положить туда свою ладонь, как днем, когда она спала, а он лежал там, словно под прицелом чьего-то автомата, чувствуя себя неловко. Ему лично не нужен был покой, но он хотел окружить им девушку, увести ее из этой комнаты. Он отказывался верить в собственную слабость, а с любовью не нашел сил бороться и не решался сделать первый шаг. И никто из них не хотел признаться первым.
Хана сидела прямо. Она посмотрела на него. Пламя свечи колебалось и изменяло выражение ее лица. Он не знал, что она видит только его силуэт, что для нее его стройное тело и кожа сейчас лишь часть темноты.
Раньше, когда он поспешно ушел из комнаты, она чуть не взбесилась, зная, что он защищал их, как детей, от мин. Она теснее прижалась к Караваджо, словно в отместку за обиду и оскорбление. А сейчас, в радостном возбуждении после вечеринки, она не могла читать. Караваджо ушел спать, предварительно порыскав в ее медицинской коробке, а когда она наклонилась над английским пациентом, тот поднял в воздух свой костлявый палец и поцеловал ее в щеку.
Она задула все свечи, оставив только один маленький огарок на прикроватном столике, глядя на спокойное тело английского пациента, который после выпитого спиртного разошелся и бормотал бессвязные речи.
«Когда-то буду я конем Или чудовищем безглавым. А может, кабаном, собакой, А может, стану я огнем. »
Она слышала, как со свечи капал воск на металлический поднос. Она знала, что сапер ушел на место взрыва, и то, что он ничего не сказал, все еще злило ее.
Она не могла читать. Она сидела в комнате со своим неумолимо умирающим пациентом, болезненно ощущая ушиб на спине, которой как-то ударилась об стену во время танца с Караваджо.
А сейчас, если он подойдет к ней, она не будет возражать и не скажет ни слова. Пусть сам догадается, сделает первый шаг. К ней и раньше подходили солдаты.
Но вот что он делает. Он уже наполовину пересек комнату и запускает руку в походный мешок, который все еще висит за его плечом. Он тихо подходит к кровати пациента, останавливается и, достав из мешка кусачки, обрезает проводок слухового аппарата. Он поворачивается к ней и усмехается.
– Я все исправлю утром.
И кладет левую руку ей на плечо.
Дэвид Караваджо – нелепое имя для вас, конечно.
– По крайней мере оно у меня есть.
– Да, вы правы.
Караваджо сидит на стуле Ханы. В лучах дневного солнца, которые пронизывают комнату, плавают пылинки. Темное худое лицо англичанина с орлиным носом похоже на ястреба, запеленутого в простыни. «Ястреб в гробу», – думает Караваджо.
Англичанин поворачивается к нему.
– У Караваджо есть картина, которую он написал в поздний период своей жизни, – «Давид с головой Голиафа». На ней изображен молодой воин, который держит в вытянутой руке голову Голиафа, старую и страшную. Но не только поэтому картина навевает грустные мысли. Было доказано, что лицо Давида – это портрет самого Караваджо в молодости, а голова Голиафа – это его же портрет, но уже в зрелом возрасте, когда он писал эту картину. Молодость вершит суд над старостью, которую держит в вытянутой руке. Суд над собственной бренностью. Мне кажется, что, когда я увидел Кипа у изножия моей кровати, я подумал: вот он – мой Давид.