Анискин и Ботичелли. Киноповесть
Шрифт:
– Ой, матушка, заступница ты наша! Садись, матушка, охолонись.
– А я ведь к тебе ненадолго, Валерьяновна, – садясь за кедровый стол, сказала Глафира. – У меня ведь тоже квашенка поставлена, как хочу свово пышками побаловать…
– И надо, надо его потешить… Надо, матушка-заступница.
Они немного помолчали.
Г Л А Ф И Р А. У тебя, Валерьяновна, как я примечала ране, в углу-то шесть иконок висело. Так вот где две-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Ох, грехи наши тяжкие!
Г Л А Ф
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. А как не наговаривать, грехи замаливать, ежели я эти две иконы, матушка, продала… Сережке-то стапензию платить не стали, так я ему всяку копейку посылаю, правнучку-то… Обратно же молодой – к девке пойтить, в кино ее пообнимать, в театру свесть… Продала! Спаси меня бог и прости, грешную!
Г Л А Ф И Р А. По сколько взяла-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. По десятке, матушка.
Г Л А Ф И Р А. Ну, ты сдурела, Валерьяновна! За такие иконки по десятке? Да в деревне ни у кого из старух икон красивше твоих нету… Кому продала-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Вот этого я тебе, матушка, сказать не могу, но страху я натерпелась – не приведи господи!
Г Л А Ф И Р А. Страх-то откуда?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. А как не страх, матушка, ежели к тебе в полночь постучат, говорят, что из городу приехали, поклон от Сереженьки привезли, а как вошли – мать моя! Очки на нем агромадные да черные, сам ростом под потолок, заикается, борода – во! А сам, промежду прочим, молодой… Привет, говорит, от Сережи, я, говорит, его распрекрасно знаю, а это что у вас в углу? Иконы, отвечаю… А не продадите, говорит, вам деньги нужны, как Сережку-то со стапензии сняли… Я бы, говорит, вам по десятке – вон за эти две, которы грязны.
Г Л А Ф И Р А. Ах, горюшко ты мое, Валерьяновна!
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Это почто такие слова?
Г Л А Ф И Р А. А не почто, это я так – бормочу, чего попало… Боюсь, перестоит квашенка-то, Валерьяновна. Ты уж меня прощай, подружка, я к тебе скоренько в ласковы гости прибегу…
Позднее жена участкового стояла у порога богатого и большого дома – прихожая была просторной, вешалка – городская, лежал под ногами домотканый ковер. Глафира глядела на прямую, надменную, толстую и узкоглазую старуху.
– Так ты меня, Григорьевна, в дом-то и не позовешь? – ласково спросила Глафира. – Так и будешь держать у порога, Григорьевна?
– Так и буду! – сквозь целые белые зубы проговорила старуха. – В мой дом нехристям ходу нету… Скатертью дорога!
Глафира спокойно отступила к дверям.
– Мне, Григорьевна, дорога всегда скатертью! Когда у человека чистая совесть, ему плохой дороги бояться не след…
Старуха подбоченилась.
– Ты это на что намекаешь, богопротивница!
– У тебя, – смиренно ответила Глафира. – Ты сама больша христианка в деревне, а иконы по тридцатке продала.
Старуха от удивления так и обомлела:
– А ты откуда про иконы знаешь? От своего! Ну, конечно! Рази без твоего холеры какое дело обойдется! Ну, а насчет тридцатки ты врешь. – И показала Глафире фигу. – Полсотни – не хочешь! Нашла дуру! Это, может, Валерьяновна по тридцатке, а не Елизавета Григорьевна Толстых… Вали отсюдова, покуда я сердцем не изошла!
Глафира согласно закивала.
– Счас, счас убегу! – пообещала она и весело захохотала. – А еще Валерьяновну костеришь… Да она, то исть Валерьяновна, одному очкастому, бородастому, заикастому две иконы…
Толстуха была такой, точно вот-вот брякнется в обморок.
– Очкастому? Бородастому? Заикастому? Да и ить это он и есть!
Из-за березы показалось лицо Лютикова, застыло в напряженном, профессионально-детективном внимании. Постепенно он сосредоточился на работающем Юрии Буровских. На него Лютиков глядел несколько трагически-обреченных секунд.
– Бу-ров-ских! – позвал Лютиков. – Буровских!
Не сразу услышав призыв, Буровских затем все-таки обратил на него внимание. Подумав, забил топор острием в пенек, напевая, пошел к Лютикову.
– Чего надо?
Делая прельстительные жесты, подмигивая, сутулясь и «детективно» улыбаясь, Лютиков заманил Буровскмх за березу, взяв за руку, шепнул на ухо:
– Есть!
– Чего есть?
– Икона!
Лютиков мгновенно выхватил из-за спины такой же газетный пакет, какой бросил в Обь.
– Вот такая! Бери! Дешево отдаю – десятка!
Буровских постучал Лютикова пальцем по лбу, сморщился, закрыл глаза.
– Три рубля! – сказал он торгашеским голосом. – Нет, два!
– Бери!
Получив два рубля, Лютиков начал пританцовывать на месте.
– Куда спрячешь? Есть верное место, сам Анискин не найдет…
Буровских снова постучал пальцем по его лбу.
– «Вечерний звон, вечерний звон»… – пропел он. – Впрочем, постой, переплатил я! Гони обратно рубль! Ну!
Лютиков протянул ему рубль.
– Могу и задаром отдать, – сказал он. – Когда придешь?
– Куда?
– Место смотреть.
Буровских запел:
– «Я приду к тебе под вечер, когда улица заснет…»
После этого повернулся, забыв о Лютикове, пошел к силосной башне, возле которой уже разгуливал бригадир, гневно и угрожающе потирающий руки:
– Гуляешь, сукин сын! А все вкалывают! За тебя вкалывают, гитара чертова!
На шум подошли остальные «шабашники», и тогда Буровских вынул из-за спины икону.