Анискин и Ботичелли. Киноповесть
Шрифт:
Р Е Ч Н И К. Сиротина.
А Н И С К И Н. Опять правильно… Давно знакомы с гражданином Негановым Василием Степановичем?
Р Е Ч Н И К. Года два.
А Н И С К И Н. Это как так? Значит, вы и раньше от парохода отставали?
Р Е Ч Н И К. Отставал.
А Н И С К И Н. И до сих пор не уволили, не списали? Это как так?
Р Е Ч Н И К. Я на поруках. Ценный я, опытный!
А Н И С К И Н. Ну, капитан Семен Семенович Пекарский, будет у меня с тобой разговор.
Р Е Ч Н И К. Да кэп с вами и говорить-то не станет!
А Н И С К И Н. Семен-то? Ну, это еще надо поглядеть! Я старшиной
Р Е Ч Н И К. С какой еще Верой Ивановной?
А Н И С К И Н. А которая в кухне пряталась.
Р Е Ч Н И К. Месяца два…
А Н И С К И Н. Дела с ней какие имеете?
Р Е Ч Н И К. Не имею и не имел…
А Н И С К И Н. Ну, и порядок! Получайте ваши документы да садитесь на мое место…
Р Е Ч Н И К. Это еще зачем?
А Н И С К И Н. Будете объяснение писать… Я, такой-то и такой-то, тогда-то и тогда-то отстал от парохода, познакомился с гражданкой, назвавшейся так-то и так-то, дел с ней никаких не имел, поручений не выполнял… Подписать, число…
Красивый вечер опускался на деревню и бескрайнюю Обь. Плыли лодки, шел старенький буксирный пароход, деревня была уже по-вечернему тихой, уютной, славной. На скамейке, что стояла на высоком речном яру, сидели геологи-рабочие Лютиков и Сидоров.
– А я вот, Жора, – говорил Лютиков, – вечерами от скуки дохну… Год здесь проторчал, даже, понимаешь, никого не завел, хотя есть вдовушки – качнешься справа налево! И сам не понимаю, чего я себе не завел!
Георгий Сидоров – человек неторопливый, длиннолицый и усатый – покровительственно улыбался.
– Не тот ты человек, – снисходительно сказал он, – чтобы баба на тебя сама шла, а ходить по ним ты сам не можешь…
– Это почему? – обиделся Лютиков.
– А шпионов ловишь! – еще снисходительнее и насмешливее ответил Жора. – Ты ведь, если минутка свободная есть, или книги про шпионов и сыщиков читаешь, или по деревне шныришь… Тебя уже один раз Анискин прищучил – мало! Еще хочешь? – Он вдруг вздохнул. – Устал я…
Лютиков оторопело откинулся.
– Ты о чем, Жора?
– А вот о том, что ты за мной шпионишь, – совсем лениво ответил Сидоров. – Церковь обокрали, так вот ты и вертишься вокруг меня… Узнал, что я в церкви был, вот и увиваешься…
Лютиков уже сидел на самом конце скамейки.
– Неправдочку ты говоришь, Жора, – бормотал он. – Да я шпионство с того дня завязал, как товарищ капитан меня чуть не штрафанул, да я с этим делом…
– Помолчи, не трепыхайся! – проговорил Сидоров. – Я ведь знаю, на чем ты сидишь. На иконе… Ты ее мне хотел продать… Если бы я купил, ты бы на меня – донос… А ну, встань, дай сюда, что под тобой…
Трепещущий Лютиков дрожащей рукой протянул Сидорову сверток, сделал два шага назад.
– Стой, где стоишь! – меланхолично предложил ему Сидоров, аккуратно и по-иезуитски медленно разрывая сверток. – Ну, брат, выбрал ты иконочку! Это и олух поймет, что дерьмо. – Он замолчал, склонив голову. – Ты сам ее в реку брось… Мне подниматься лень, устал я…
Швырнув икону в реку, Лютиков сорвался с места и – поминай, как звали! А Георгий Сидоров даже и при этом не переменился: сидел все такой же ленивый, медленный, мечтательный, усатый.
Свечерело
– Ну, вот ты меня дальше слушай, мать, – неторопливо размышлял Анискин. – Сколько ему, человеку, надо? Поесть, попить, в чистую постель лечь… Ну, еще там – кино, театр, одежонка целая. Так отчего же такие люди берутся, что за рубль душу продать ладятся! Может, я, мать, шибко застарел, а? Может, это мне теперь мало надо?
– Не, отец! – ответила Глафира. – Ты и молодой на деньги просторный был. Последний рубль, бывало, немощному соседу отдашь, а самим кусать нечего…
– Я уже забыл, Глафир, какой в молодости-то был.
– А такой же, как и нынче, – ответила Глафира и вздохнула. – Вот только здорово толстеешь, отец, это не шибко ладно! Как бы на сердце жир не обосновался… Ты хлеб поаккуратней потребляй!
Анискин задумался, выпятил нижнюю губу.
– Во! До того дожили, – сказал он, – что сам хлебушко потреблять опасаемся. Ну, вот ты скажи, чего люди за рубль голову кладут?
– Нутро слабое…
– Правильно! – Анискин мечтательно откинулся на спинку стула, помолчав, негромко сказал: – Я тех людей, которым рубль весь мир глаза зашторил, Глафир, сильно жалею… Чего они видят, кроме этого проклятого рубля? Обишка течет, на солнце поблескивает – им это без интересу, зорька на небе играет – им это сбоку припека, скворец на ветке поет – они это не слышат. Ты помнишь деда Абросимова?
– Но!
– Помирал, так плакал, жалился: «Сколь добра нажил, и все – бросать! Дом, флигель, амбарушка шесть на шесть, восемь тысяч деньгами…» Я сижу, слушаю, сердце стонет. Убогий, думаю, обделенный радостью, хоть и дожил до восьмидесяти шести… Чего ты, думаю, человечишко, жалеешь? – Анискин опустил голову, затосковал. – Ведь, мать, отчего помирать страшно? Ты в сырой земле лежишь, а тополь почку дает; ты под крестиком или звездой в сырой земле обретаешься, а Обишка лед сбрасывает…
Глафира недовольно переставила с места на место посуду, стукотнула вилками и ножами.
– Чего это ты раскаркался, отец! Смерть, смерть… Эк тебя занесло!
– А не мальчишка! На седьмой десяток валит – оглядываться не успеваешь…
– А ты не оглядывайся, ты давай-ка, отец, чай свой допивай, да спать будем ложиться… Ты теперь с этими иконами спать-есть не будешь, так что давай-ка, отец, ладься в постелю…
За ситцевым пологом, на огромной деревянной кровати, каждый под своим одеялом, на пышных подушках, слабо освещенные, лежали муж и жена Анискины.
– Я тебе, отец, с этими иконами, чтоб им неладно было, могу помощь оказать, – по-ночному тихо и ласково говорила Глафира. – Ежели их кто из наших, деревенских, увел, так я это дело через старух разведаю… Ну, чего помалкиваешь?
– А того помалкиваю, что удивляюсь на тебя, мать.
– С чего бы?
– А вот с того, что к тебе эти старухи богомолки, как мухи на мед, липнут. Это отчего так производится?
Глафира покосилась на мужа, затаенно улыбнулась, натянула одеяло до подбородка, опять улыбнулась.