Анна Иоановна
Шрифт:
Но слон вскрикнул – государыня встрепенулась, и всё вновь ожило. Она велела тронуть сани, а Артемию Петровичу стать позади себя. Изволили раз проехать мимо слона, возвратились назад и пожелали видеть внутренность дома.
Между тем Бирон, разъярённый, рыскал в нём, предшествуемый одним Липманом.
– Не может быть! – говорил он, пыхтя от злобы, – неужели они эту поганую штуку сыграли?.. Правда ли?.. Кто тебе дал знать?..
– Племянник!.. – отвечал Липман. – Племянник не солжёт… вы сами знаете…
– Где ж?..
– Вот здесь…
С этим словом вошли они в комнату, где стояли часы и лежали карты на столе. С одной стороны в углу купидон с дубинкою на плече вытянулся как бы на караул; с другой стороны другой ледяной купидон, прислонясь
– Опять он!.. И везде он!.. – вскричал с ужасом Бирон.
Как не ужасаться было ему! По сотне душ отправлял он ежегодно в Елисейские поля [100] , и ни один мученик не возвращался с того света, чтобы преследовать его. А тут везде за ним неотступно проклятый малороссиянин! Да даст ли он ему, в самом деле, покой? Странно! Никого столько не боится Бирон; на этом предмете скоро сведут его с ума.
Он замахнулся тростью, чтобы ударить ненавистную фигуру, но та погрозила на него… Трость невольно опустилась, и ледяной пот выступил на челе самого временщика. С минуту стоял он, дрожа от страха и гнева; потом, одумавшись, захохотал, вновь замахнулся в ярости на мертвеца и… разбил ледяную статую вдребезги. Упали перед ним маска и рука; эта, зацепившись за его шубу, казалось, не хотела пустить его от себя. Липман с трудом отодрал её; загнувшиеся концы проволоки, которая была в неё вделана, впились крепко в бархат шубы. На месте, откуда рука приводилась в движение, осталось небольшое отверстие с Невской набережной.
100
Елисейские поля – в античной мифологии: загробный мир.
Пока Бирон сбивал с своей шубы куски льда, её облепившие, как бы стирал брызги крови, наперсник его вырвал бумагу, подал её и торопливо стал рыться в кусках по полу, боясь, не скрывалось ли ещё какой в них штуки. Бегло взглянул герцог на бумагу, на которой и прочёл:
«Государыня! Я, малороссийский дворянин Горденко, живой заморожен за то, что осмелился говорить правду; тысячи, подобно мне, за неё измучены, и всё по воле Бирона. Народ твой страдает. Допроси обо всем кабинет-министра Волынского и облегчи тяжкую участь твоей России, удалив от себя злодея и лицемера, всем ненавистного».
Судорожно скомкав бумагу – за пазуху её, потом спросил торопливо:
– Куда мы это всё?
Послышался шум позади их… оба вздрогнули. Кто-то вошёл – это был Кульковский. Будто по чутью, он угадал, что нужен первому человеку в империи, и явился при нём.
– Кстати, любезный! – сказал Бирон, обратясь к пажику, – убери с Липманом всё это поскорее… куда хочешь… хоть в свои карманы. По одной милости за каждый кусок!
Не дожидаясь окончания речи своего патрона, Кульковский – ну убирать куски льду, то в карманы, то за пазуху, то в рот… Последнее делал он единственно, чтобы показать, до какой степени он привержен к первому человеку в империи. Он успел вынести в два раза кучки льду за угол дома, спугнуть стоявшего там недоброжелателя, приводившего в движение статую, очистить место, где разбросан был лёд, и, мокрый, прохваченный морозом, неприметно вмешаться в свиту государыни, входившей в ледяной дом. Как не сказать при этом случае: высокое самоотвержение, достойное римлянина! – выражение, которым любил щеголять сам Бирон, когда жертвовали выгодами своего отечества
Государыня обошла весь дом, во всех отделениях остaнавливалась и изволила рассматривать каждую вещь с большим вниманием (но не спрашивала уже о ледяной статуе, как будто боялась через неё нового оскорбления)… За всё благодарила Артемия Петровича в самых лестных выражениях и не только на нём, но и на друзьях его старалась показать своё отличное к нему благоволение. Партия Волынского торжествовала.
Когда императрица вышла из дому, густой туман налёг на землю, так что за несколько шагов нельзя было ничего видеть. По временам мелькали – то голова лошадиная, то хвост, то воин, плывущий будто по воздуху, то сани без коней, несущиеся как бы волшебною силою, то палаш, мгновенно змейкою блеснувший. Большие огненные пятна (от свету из домов), как страшные очи привидения, стояли в воздухе; по разным местам мелькали блудящие огоньки (от ходивших с фонарями). Невидимые лошади фыркали и ржали; невидимые бичи хлопали. Подаваемые к разъезду сани во мгле тумана сцеплялись с санями; несли лошади, испуганные и застоявшиеся на морозе. Суета полиции, крик кучеров, стон задавленных, треск экипажей представляли совершенный хаос.
– Боже! Что это?.. Господи помилуй! – сказала испуганная императрица, крестясь; обратилась назад, искала кого-то смутными глазами, силилась закричать: – Артемий Петрович, вырвите меня из этого ада! – но произнесла эти слова осипшим от страха голосом.
Волынского не было около неё; видя, что государыню сопровождают его друзья, он остановился с княжной Лелемико и… забылся. Герцог курляндский успел воспользоваться этим случаем и следил императрицу. Она обратила на него умоляющие взоры.
– Будьте спокойны, ваше величество, – произнёс он голосом глубочайшей преданности, – вы найдёте меня всегда возле себя, когда жизнь ваша в опасности…
– Жизнь моя? В опасности?.. Ради Бога, не отходи от меня!
Она схватила его крепко за руку и с этой минуты до самого дворца не покидала её.
К подъезду подали сани государынины, окружённые множеством факелов.
– Да – это гроб! Это похороны!.. Меня живую хотят похоронить!.. – вскричала Анна Иоанновна, ещё более перепуганная этим зрелищем и готовая упасть в обморок.
– Прочь факелы! Кто это вам велел?.. – грозно вскрикнул герцог.
В толпе придворных послышался голос:
– Его превосходительство Артемий Петрович Волынский.
Эти роковые слова успели долететь до ушей императрицы.
– Кто бы ни был, всё безрассудно! – воскликнул Бирон.
Из лукавого раба он воспрянул снова дерзким повелителем.
Явился Волынский, но государыня уже не видела его. По приказанию герцога пажи принесли фонари, и её, почти в беспамятстве, снесли в сани и перевезли во дворец.
Сделалась суматоха между придворными; каждый спешил во дворец, к своей должности, или домой, каждый думал о себе. Испуганные гофдевицы нашли услужливых кавалеров, которые усадили их в экипажи или взялись проводить, куда нужно было. Мариорица ничего не боялась – он был подле неё. Волынский кричал её экипаж; но никто не отозвался; подруги её исчезли, прислуга также… И тут фатализм, и тут любовь сделали своё! Оставалось Артемию Петровичу проводить княжну пешком во дворец.
Счастливец! Он тонет с нею во мгле тумана; он страстно сжимает её руку в своей, он лобызает эту руку. Разговор их – какой-то лепет по складам, набор сладких эпитетов и имён, бессмыслица, красноречивая для одних любовников. Не обошлось без вопроса, общего места влюблённых: любишь ли ты меня? Мариорица не отвечала, но Артемий Петрович почувствовал, что руку его крепко, нежно прижали к атласу раз, ещё раз, что под этим атласом сердце то шибко билось, то замирало.
Ноги их идут без всякого направления; они идут, потому что раз приведены в движение. Вся мысль влюблённых в их сердце; лучше сказать, у них нет мысли – они только чувствуют себя друг в друге; чувство упоения поглотило всё их бытие.