Anno domini
Шрифт:
— Знаешь, мне сегодня приснился странный сон: приехал Карнавалов, когда меня не было дома, оставил записку, а через некоторое время вернулся. Он был весел и умен. Он сказал, что разгадал смысл жизни и теперь убежден, что приумножение знаний — есть величайшее на Земле счастье. Говорил так много умных вещей и даже процитировал Ломоносова: «Математику уже затем учить надо, что она ум в порядок приводит». Хотя, правда, не помнил, чьи это слова. Я так восхищался им во сне. Мне так приятно было встретить старого друга. А когда мы спустились с ним во двор — там стоял огромный стол человек на двести, и за ним собрались все мои близкие и дальние знакомые, все люди, которых я когда-либо знал. Они пришли по моему приглашению. Каждый занимался своими делами и разговорами, и я, для того, чтобы привлечь их внимание, постучал вилкой по бокалу, наполненному шампанским. Когда на меня устремили взоры — я извинился перед всеми за нанесенные им обиды и простил их за то, что они сделали или, наоборот, не сделали для меня. Когда проснулся — чувствовал себя счастливым, словно отдал все долги. Интересно, к чему этот сон? Может, мне пора умирать?
Анна внимательно слушала сон, но когда Вадим заговорил о смерти, ее глаза наполнились слезами. Ее так легко можно было растрогать. Вадим не раз говорил, что с ее способностью расплакаться, нужно было идти в театральное училище. Он перевел все в шутку, — что пока не собирается в могилу, но глаза его не осветились улыбкой. Жена это заметила и замкнулась в своей сочувственной грусти, ожидая перемены его настроения. Она ощущала свою беспомощность и полное его превосходство в такие моменты, заполненные тяжестью и скорбью. Гораздо легче было бы перенести громкий скандал, шумные претензии, но только не эту безысходность, которую Вадим принимал с каким-то мазохистским наслаждением. Она не могла с этим бороться и продолжала, обреченная, незаметно слезиться. Вадим заметил блеск ее глаз, но не торопился облегчать мучений, сделав вид, что его самого уже отпустило. Это был его вечер страданий. Такое случалось не часто, но, иногда, когда все же случалось, он не хотел себя сдерживать, давая возможность эмоциям вылиться наружу, и тем самым, возможно, избавить себя от психического расстройства или приступа суицида.
Вадим вслушивался в текст песни, и ему казалось, что она написана про него. Слова, произнесенные в разговорах, в рассуждениях вслух — были выстраданы всеми его лишениями, всеми невзгодами. По крупице собраны по всей жизни. Нет другого такого ценного опыта — как опыт собственных ошибок. Он ложится не тяжестью и сожалением, а грустной мудростью на утомленную душу. И эту грусть порой безудержно хочется утопить в водке, особенно под задушевную песню. Сегодня был именно такой день. Он пил, слушал и подпевал. И разговаривал сам с собой, обращаясь к своей несчастной и мужественной жене.
— Я чувствую себя предателем собственной совести, — говорил он Анне, не вступающей с ним в спор. — Я согласился на эту работу, потому что загнан нищетой в угол. Бедность унизительна. В первый раз я почувствовал это в польском поезде. Мы с Сахно работали на перекупке. По очереди торговали в центре Польши и ездили на границу за товаром. Однажды, в свою очередь, я опаздывал в Бяло-Подляске к варшавскому поезду. Мне пришлось пробежать по морозу достаточно для того, чтобы, вскочив в поезд и сняв шапку, парить, словно вскипевший чайник. Я пробрался с рюкзаком и двумя огромными полосатыми сумками, выдающими русского, по узкому тамбуру и открыл стеклянную дверь купе, спросив у единственного пассажира разрешения. Пар и запах пота продолжали подниматься от моих взъерошенных волос. Я снял куртку, закинул на полку свой неподъемный рюкзак, на другую сторону — одну из сумок. Вторую поставил себе под ноги, и, переводя дыхание, сел напротив попутчика. Я был обут в стоптанные ботинки, мои джинсы почти протерлись на вздувшихся коленях, теплый вязаный свитер был заправлен в штаны. От тяжести и бега дрожали руки. От мороза обострился насморк. Когда я угомонился, во всей этой красе развалившись на мягком сиденье, то смог рассмотреть напротив себя молодого симпатичного поляка, путешествующего с одним небольшим кожаным портфелем. На вешалке висело его черное дорогое пальто. Поверх него белел шарф. Под пальто, наверное, висел и пиджак, но я этого не видел, а только мог догадаться по белоснежной рубашке и галстуку, которые добавляли изящества аккуратно выбритому и подстриженному поляку. В руках у него была открытая книга. Пока я устраивался, он делал вид, что это его не интересует. Хотя, по тому, как он имитировал внимательное неотрывное чтение, я понял, что он лукавит. Рассмотрев его и купе, я, еще не осознав ошибки, почувствовал какой-то подвох. Над каждым креслом светился маленький фонарик, которых я не видел прежде. Вылощенный попутчик тоже вызывал тревожные подозрения. Продолжая сопоставлять факты, вдруг вспомнил, что в поезде мне не пришлось пробиваться сквозь толпу русских торговцев. Все было как-то слишком чисто и красиво. И тут до меня дошло, что я сел в вагон первого класса! В спешке я не обратил внимания на единичку, украшавшую двери тамбура. Буря стыда охватила мои мысли и чувства. Оставаться здесь означало необходимость доплатить разницу в цене за билет, а этих денег у меня просто не было. В сложившейся ситуации ничего не было постыдного, если бы не этот выбритый поляк. Пожалуй, менее унизительно оказаться вообще без одежды, чем в той, что была на мне. И мне было бы все равно, в чем я одет, если бы я мог доплатить за проезд. Но в моей грязной, пропитанной потом одежде, с моей простудой и небритостью, с моим русским «благоуханием» и дрожащими руками я вынужден был покинуть это купе. В этот миг я впервые в жизни осознал бедность и увидел, насколько она унизительна в сравнении с нормальным бытом. Не прошло и двух минут после того, как я уселся, но тут, снова поднявшись, я проделал все предыдущие манипуляции в обратной последовательности и перебрался в соседний вагон, где все было привычно и теперь уже противно. В проходах на сумках сидели потные женщины, из купе доносились тосты за удачную торговлю, по столам растекались лужи водки, воздух был пропитан запахом тяжелого труда и наполнен грубой речью. Я оказался среди своих.
— Я не верю в Бога, но заповеди, оставленные нам пророками, считаю основой счастливой жизни, если под счастьем понимать согласие своих поступков со своей совестью. Я не верю в судьбу, но всю жизнь чувствую над собой незримого поводыря, следящего за каждым произнесенным словом, за каждой рожденной мыслью и наказывающего за отступничество, только я еще не понял от чего. Потому что не вижу своего пути. Чувствую сквозняк, но не могу понять, в какой стороне выход. Я живу по наитию. Иду вслепую. Как-то неверно трактую притчи, подбрасываемые судьбой. Словно читаю плохой перевод, в котором тяжело уловить смысл, а можно только догадываться о главном. Я читаю Библию и не нахожу облегчения. Не могу возлюбить так, как должно. И тебя мучаю своими поисками. Прости меня за это издевательство! Кто-кто, но ты не заслужила такого обращения!
— Мне так жаль проходящего в бесполезности времени. Я смотрю на мир вокруг, и порой мне кажется, что он мог бы быть идеальным, если бы я получил возможность его править. Я с ужасом наблюдаю ту политику, и не только украинскую, которая недавно обошла меня стороной. На днях я услышал слова одного чешского писателя: «Мораль падает на все более комфортабельное ложе». Если через эту призму посмотреть вокруг, то можно только ужаснуться. Начиная от глобальных проблем — борьбы за сохранение окружающей среды в масштабе всей планеты. Половина стран Земли подписали недавно договор об ограничении вредных выбросов в атмосферу. Ты же знаешь, что над Землей разрастается дыра в озоновом слое, и, в конце концов, это приведет к глобальному потеплению. Чтобы с этим бороться они решили посчитать выбросы в каждой промышленной державе и штрафовать тех, кто будет превышать выделенный лимит. Но есть страны (среди них и Украина), которые не дотягивают до своего лимита. Так вот — эти страны смогут продавать свои квоты более «грязным» государствам. Скажи мне, где в этой торговле видна забота о природе, о здоровье наших детей? Это чистой воды базар под прикрытием высокопарных слов.
Возьмем нашу местную администрацию: когда к новому губернатору в первый раз с отчетом пришли коммунальщики, он сказал, что к ним у него вопросов нет, мол, они со своей работой справляются. Я специально купил фотопленку, заснял центральные улицы и дворы полумиллионного областного города в начале третьего тысячелетия. Вот эти фотографии. Посмотри — это улицы страны, стремящейся в Евросоюз. Это сплошной мусорник, которого не сыщешь в самых отсталых африканских странах. И при этом губернатор отправляет от себя коммунальщиков. Я хочу эти снимки послать в Европарламент, чтобы они увидели, что произойдет с Европой, когда мы ступим на ее чистые улицы своими немытыми сапожищами.
— Я не могу поставить перед собой цель, к которой следовало бы стремиться, потому что давно уже ни о чем не мечтаю. Раздавленный бытовухой, я перестал замечать на небе звезды, я не чувствую запаха утренней зари, меня не будит пение птиц за окном, я не хочу мяса, не хочу водки, не хочу засыпать и просыпаться. Я знаю, что сегодняшнее мое нытье пройдет, и завтра я выйду на свою новую работу в свой старый Корнеевский кабинет. Меня по-прежнему будут донимать долги, я по-прежнему буду с отвращением смотреть по телевизору новости и плеваться в экран. «Ни одна звезда не отклоняется от своего пути». Я давно стал замечать, что каждому человеку, как самолету, дан свой коридор для полета. Свой уровень и моральный, и материальный, из которого он не может выпрыгнуть. Если я пытаюсь подняться выше планки, меня безжалостно сбрасывают назад, но если я, не дай Бог, опускаюсь ниже — тогда только держись! Я буду наказан немедленно и нищетой, и болезнями, и потерями. Я имею право двигаться только в узких рамках собственного коридора, надев шоры, чтобы даже не заглядывать за его пределы. Но только эти шоры уже полностью закрыли мне глаза. Я стал слеп и безучастен. Жизнь, протекающая вокруг, обходит меня со всех сторон. Мне впору пожалеть о потерянном времени и неоконченных когда-то делах, но я не хочу ворошить прошлое. Хочу наверстывать сегодня и жить сегодня, но не могу поднять якорь, зацепившийся за корягу в моем узком коридоре. Я не люблю отчаиваться, но я устал бороться и не знаю, что мне дальше делать. Прости меня за эту слабость! Все проходит! И это пройдет! Я тебя очень люблю!..
Глава 15
В понедельник утром в 8.30 Вадим подошел к офису Корнеева. Он специально пришел на полчаса раньше, чтобы не встретиться сразу со всеми сотрудниками в коридоре. Он чувствовал себя изгоем, который, повинившись, возвращается на прежнее место, готовый на все — лишь бы его простили и приняли обратно. Накануне вечером, всю дорогу сегодня утром и теперь, когда Вадим вошел в пустой еще кабинет, он пытался объяснить себе, почему чувство вины преследует и угнетает его. В чем, собственно, он виноват перед сотрудниками, которые не принимали участия ни в его споре с Корнеевым, ни в его изгнании? Скорее всего, причина была в нем самом. Именно он так ощущал себя, а не они его так воспринимали. Здесь все остались на своих местах и при своих мнениях. Никто не поддерживал и не осуждал, все продолжало свой ход, как было до его появления год назад, как было после Нового года, когда он перестал появляться здесь, как продолжалось бы даже в случае его смерти.