Аномалия Камлаева
Шрифт:
Нырнув в полукруглую арку, они оказались во внутреннем дворе; Алик сразу же нашел нужную дверь, и вот они уже взлетели на третий этаж, затрезвонили, дверь распахнулась, и на пороге возник длинноволосый парень в расшитой рубахе и с тем расслабленно-безразличным выражением лица, которое появляется у человека вследствие слишком долгого и полного обладания всеми жизненными благами, в том числе и такими, что недоступны для большинства и о самом существовании которых простые смертные даже не догадываются. Пропуская всех по очереди и пожимая им руки каким-то особенным способом, с ударом плечом в плечо, он дошел и до Матвея. Оглядел его так, как если бы Матвей был вражеским лазутчиком.
— Да ладно, проходи, — вступился Раевский. — Кончай, Фил, в шпионов играть, это он, тот самый пацан, про которого
«Кент бай ми ло-о-о-о-ов», — неслось из комнат. Табачный дым неподвижно стоял в воздухе слоями, и сквозь этот слоистый, из неземных извивов состоящий туман Матвей разглядел серый корпус «Грюндига» и уже сидевших за столом трех девушек. Все три были чудо как хороши: одна — с гнедою гривой, в юбке заметно выше колена, с немного удлиненным, «лошадиным» лицом и свирепыми глазами миндалевидной формы (Ира), вторая — со светлыми пепельными волосами и мраморным, круглым, кукольным личиком, со вздернутым носиком и волшебно линялыми глазами цвета растворенных в воде темно-синих чернил (Лика), третья — крашенная в рыжий цвет брюнетка, скуластая, с тонкогубым малиновым ртом и в узких, облегающих джинсах (Таня).
— А где Альбина-то? — спрашивал на ходу Раевский. — Куда Альбину подевали? Альбина, ау!
— Альбина обещала быть позже, — отвечала Таня.
Стол был низкий, и хозяин хаты, распорядитель бардака, которого все называли Филом, возлежал за ним подобно древнеримскому патрицию. Филологини довольно вальяжно раскинулись на диване и в кресле, потягивали из высоких коктейльных бокалов «Мускат» пополам с грузинским «Ркацители».
Алик вытащил тем временем из темного угла внеземных очертаний красную гитару, засуетился с проводами, подключился, стал пробовать звук…
— Ну, чего стоишь? — прикрикнул он на Матвея. — Садись давай, — и кивнул на стоящее у окна престарелое пианино. — Я за тебя, между прочим, поручился, чувак, пообещал, что ты сыграешь так, что у них у всех башню сорвет.
Матвей уселся за инструмент, поднял крышку и с клавиш смахнул слой пыли в полпальца толщиной. Получив кивок к началу, он безо всякого разогрева принялся колотить по клавишам, выдерживая неимоверно быстрый ритм и все нагнетая, ускоряя его, так что между двумя ударами не осталось практически никакого зазора. Этот простенький ритм, такой узнаваемый и не раскачивающий, а именно что крутящий, заставляющий вертеться, завинчиваться в пол, искать спасения от рок-н-ролльного жара и блаженно не находить его, он диковинно усложнил, наслаивая один ритмический пласт на другой, и там, где в верхнем слое была между ударами пауза, там в нижнем приходилось на эту паузу по два удара, так что не заполненного звучанием пространства не оставалось вовсе, и даже промежутки, промельки тишины неистово пульсировали. Он выстраивал такое время, которое, как будто мощная турбина, работало на предельных, непредставимых оборотах, ускорялось шквально, но при этом как будто оставалось на месте и двигалось по кругу, превращаясь в вечное и бесконечное настоящее, в нескончаемое пребывание всех девушек и чуваков в рок-н-ролльном танце. И горячей, горячей была эта музыка, обжигающей щеки, воспламеняющей чресла, и хотелось прижиматься друг к другу бедрами, животами, всей нижней частью тела. Матвей творил как будто бесконечно напряженную пульсацию, сумасшедшую и яростно желанную, между двумя полами-полюсами, которые друг к другу непобедимо притягивались. А Алик вел свою гитарную, электрическую линию — все выше, все неумолимей — и вот уже раскачивался взад и вперед, приседал, корчился, кривился как будто от приступа нестерпимой боли, как будто одержим был злыми духами и эти духи толкали его изнутри, приводя Раевского в движение. То визжал, то кашлял, то задыхался Алик, то ревел как брачующийся слон, зовущий в джунглях свою подругу.
Сами стены, казалось, пульсировали. Все живое и бездыханное — равно — в этой комнате сейчас обречено было подрагивать, вибрировать, экстатически танцевать. Все давно уже повскакивали с мест и принялись завинчиваться в пол; чуваки обратились в неистово скачущих фавнов, чувихи — в валькирий, в обезумевших ведьм со сверкающими глазами и красными, как свекла, щеками, и с такой первозданно-неистовой яростью ходили взад-вперед бедра кралей, выгибались их спины, запрокидывались головы, что казалось, что все, что они сейчас делали, диктовалось им откуда-то извне и совершалось безо всякой человеческой воли.
Нельзя было сказать, что музыка кончилась. Эта музыка не кончалась. Она просто была и затем переставала быть. Как живое существо, как мотылек, летящий на огонь, как просверкнувший в темноте огонек сигаретного окурка. Точно так же и она гасла на лету, а пока летела, горела — была.
Все три девушки, оттанцевав, в блаженном изнеможении рухнули на тахту. И одинаково сейчас переводили дыхание, приходили в себя. И лица у них были такие, как будто они с превеликим трудом вспоминали, где именно сейчас находятся.
Рассевшись сызнова вокруг чудом уцелевшего стола, все принялись восхищаться Матвеевой игрой (игрой Раевского давно уже привыкли и устали восхищаться), и Камлаев ощутил странное волнение, покраснение щек и ушей: вообще-то к публике, к аплодисментам ему было не привыкать, но сейчас на него направлены были три пары девичьих глаз, смотревших на него с таким серьезным уважением, с такой поощрительной и приглашающей ласковостью, что как-то само верилось в то, что это предварительное приглашение очень скоро перерастет в нечто большее. В приглашающей ласке чувих не было никакого напряга, никакой натуги, никакой принужденности — той самой принужденности, к которой Матвей так привык и которую видел всегда, когда выходил на концертные подмостки, замечая, что все вольные и невольные его слушатели подчиняются как будто тягостной необходимости выражать обязательный, положенный восторг Матвеевой игрой. А сейчас он принес им физическое удовольствие, взволновал, возбудил, и они честно выражали свою благодарность.
Разглядел он и другой, неприятный, нежелательный оттенок: все девушки смотрели на него все-таки как на маленького, и в благодарности их было что-то от готовности погладить забавного щенка, такого смышленого, такого милого. Смотрели с умилением и изумлением — как на потешного уродца, преждевременно развившегося и изрядно забежавшего вперед, в ту область, где музыка была звучащей квинтэссенцией того, что происходит между взрослыми женщиной и мужчиной.
Но этого Матвей так оставлять не собирался… Он вылез из-за пианино и хладнокровно, очень ловко, как ему показалось, уселся в промежуток между Таней и Ирой таким образом, что оказался стиснут их тугими и по-особенному тяжелыми бедрами.
— А у вас, я смотрю, пустует бокал, — сказал он со старомодной и неуклюжей галантностью, со всей солидностью, на какую только был способен. И Ира, умилившись, чудесная, гнедая, первокурсница филфака Ира, с уважительной готовностью пододвинула к Матвею свою пустующую «тару». Побагровев до самых корней волос, Матвей закурил и совершенно непринужденным, естественным движением (было тесно, держать перед собою руки неудобно) завел свою лапу первокурснице за спину, а по дороге будто невзначай проехался ладонью по ее лопаткам и коснулся костяшками легчайших волос, щеки и матового уха с мочкой, розовой на просвет. И при этом все так ловко получилось, что он как бы и прядь ее упавшую заботливо убрал, с чрезвычайной предупредительностью и ни на что не претендуя. Откуда он все это знал, откуда к нему пришла вот эта необъяснимая ловкость, Матвей не ведал и ничьих уроков на этот счет не помнил и потому действительно сейчас был изумлен — откуда?
Откуда в нем взялась вот эта предупредительная наглость, вот эта исключающая хоть малейший оскорбительный намек обходительность? Что касалось первокурсницы, то она, казалось, изумилась не меньше самого Матвея. Как она себя повела, так сразу и не скажешь: с одной стороны, немного отодвинулась, с другой — благосклонно приняла, с третьей — посмеялась над Матвеем, с четвертой — посмотрела на него испуганно, как будто даже и с упреком: ну что же он, Матвей, ведет себя как маленький, выставляясь большим и думая, что он большой. Она настолько в Матвее подобной смелости не могла предположить, что так и не решила до конца, как себя повести.