Античный город
Шрифт:
Впрочем, все в этом мире взаимосвязано, и упадок патрицианства неотделим от всеобщего разложения.
Когда-то высшей целью римского гражданина было добиться похвалы своего народа. Цицерон спрашивает, может ли достойный человек не мерить все свои слова и дела меркой похвальности? Gloria (слава), то есть «согласная похвала добрых людей, неподкупный суд понимающих ценителей выдающейся добродетели, такая слава – это словно эхо добродетели». [239] Именно слава как высшая форма выражения признания отечеством его заслуг перед ним становится основным движителем всех его устремлений; почётные звания, венки, овации и уж тем более полные триумфы значили куда больше, чем всё остальное. Правда, и она способна отравить нестойкую душу, и в стремлении к ней человек способен забывать о своём долге и справедливости… даже о родине. В другом месте Цицерон пишет: «Находилось много людей, которые были готовы отдать за отечество не только имущество, но и жизнь, но не соглашались поступиться даже малой частью своей славы» [240] . Но всё же там, где Сенат не раболепствует ни перед сильным, ни перед наслаждениями, богатством, внешним почётом и властью, где магистраты неподкупны, а народ – хранит добродетель, общественная похвала и в самом деле является эхом истинных заслуг гражданина.
239
Цицерон. Тускуланские беседы.III, 2, 3.
240
Цицерон. Об обязанностях.I, 24, 82.
Но вот, когда после побед в Пунических войнах и завоевания заморских провинций Рим начинает давиться заглоченной им военной добычей, меняется все. Личный интерес становится куда выше общественного; теперь продажным оказывается и Сенат и сам народ Рима. Меж тем суд порочной толпы не может быть правым, а следовательно, и общественная похвала не значит уже решительно ничего, ибо продажной оказывается и сама слава. Начиная с Катона Старшего тема «падения нравов» становится лейтмотивом выступлений большинства римских ораторов, поэтов, философов. Собственно, своеобразной реакцией на это падение в какой-то мере и явились лучшие их творения, – возвеличением прошлого они мечтали исправить настоящее.
Словом, нет ничего удивительного в том, что не обременённое жертвенным служением своему государству, высшее сословие Рима обращалось в род точно такой же колонии безразличных и к себе подобным, и ко всему городу бактерий (вот, может быть, только более жирных и вкусных). Лишь осознание необходимости держаться своих привилегий иногда соединяло их в какую-то одну плотность; во всём же остальном и они существовали как нечто, разъятое на отдельные ничем не отличимые атомы – лишь соприкасающиеся время от времени, но в целом абсолютно чуждые (часто враждебные) один другому. Нужно ли удивляться тому, что, недавние гаранты гражданских свобод, вчерашние сенаторы и тираноборцы будут тешить тирана, играя в построенном им театре самые бесстыдные роли и понуждая к этому же своих собственных жён, а затем (нет, не с гордо поднятой головой восходить на эшафот!) – безропотно пить яд, резать горло и вскрывать вены по приказам безумных императоров.
Распластавшийся по всему Средиземноморью Рим давно уже стал мировой державой. Вечный город ещё способен внушать к себе ужас и уважение всего варварского безбрежья, но утративший иммунитет организм поражается различимым лишь в самом сильном увеличении микробом. Вот так и здесь – могущий противостоять едва ли не целому миру, он становится лёгкой добычей совершенных ничтожеств. В самом деле: какая сила стоит за теми нравственными убожествами, которые сменяют «божественного» Августа? Во все времена самые могущественные и решительные правители были вынуждены отступать перед сплочённостью нобилитета, чтобы годами, а то и десятилетиями накапливать мелкие позиционные преимущества в борьбе с ними, – а здесь без всякой борьбы происходит безоговорочная сдача всех мыслимых и немыслимых рубежей.
Да, у этого обстоятельства есть вполне разумные и объективные основания: здесь мы видим и оборотную сторону всё того же негласного компромисса, в результате которого рождается величественный и прекрасный «римский миф», и прямые следствия уже необратимой этно-культурной мутации некогда монолитной общины, и алиментарную дистрофию долженствующих цементировать общество производственных отношений… но всё же стремительность свершившихся перемен не может не вызвать род суеверного ужаса.
Предполагается, что все, кто принадлежат каким-то социальным слоям, сословиям, классам, обязаны иметь некие единые интересы, и в противостоянии чему бы то или кому бы то ни было проявлять себя если и не подобием монолита, то сравнительно сплочённой общностью. Ничего этого нет в Риме – распавшийся на отдельные атомы город давно уже не составляет собой единого целостного организма. Ничто уже не связывает огромное поголовье, сведённое в загон, ограниченный его стенами. Кроме, может быть, одного – доли в военной добыче. Но именно чрезмерная добыча постепенно отравляет все его ткани, и, подобно греческому полису, он начинает разлагаться от физической неспособности переварить заглоченное.
Как и великие города Греции, он полностью исчерпал весь свой ресурс. Ядро великой державы, латиняне, и даже все италийские народы в целом уже не возвышаются над своим окружением в экономическом отношении. Больше того, объединивший их Рим постепенно отстаёт от своих собственных провинций в развитии производительных сил, общее же превосходство над внешним миром, варварскими племенами, если и сохраняется, то уже не имеет подавляющего и даже просто решающего значения. Необходимость подобного развития, как кажется, вообще не осознается им; оно несомненно, наличествует, но являет собой скорее род случайного следствия, нежели результат целенаправленной государственной политики. Ещё Катон Старший высказывал порицание тем хозяйствам, которые вынуждены закупать что-то на стороне.
Разумеется, это не говорит о том, что товарное производство неведомо Риму, напротив, вкусившая всю сладость роскоши, римская знать давно уже нуждается в деньгах. Даже в огромных деньгах. Живший во время Августа и Тиберия некий Апиций (Марк Габий), может быть, самый великий гастроном всех времён и народов, обогативший кулинарное искусство множеством новых изобретений, оставил своё имя в истории достойной всеобщего изумления кончиной. Ему вдруг вздумалось ревизовать своё состояние. В наличности от когда-то несметных богатств оказалось всего два с половиной миллиона сестерциев, и эта «ничтожная» сумма заставила его принять яд, чтобы – как говорил он сам – не быть вынужденным умереть с голоду.
Но при всём стремлении к роскоши товарное производство противоречит представлениям о римских добродетелях. Поэтому реальную основу (постепенно утрачиваемого) могущества составляет вовсе не экономика Рима, а другие факторы. К числу ключевых можно отнести такие, как доминирование правильно организованного оружия над стихией неуправляемой военной энергии племён, не вставших на путь цивилизации; огромный административный опыт государства, столетиями учившегося искусству политического управления и дипломатии; и нравственный потенциал некогда пассионарного народа.
Меж тем слабость промышленной базы ведёт к поступательной утрате всякого превосходства. Рим богател лишь от притока податей, развитие же хозяйства, необходимое для их выплат происходило только в его провинциях, и в то время, как источники его обогащения крепли, сам Рим слабел. Поэтому вовсе неудивительно, что именно эти центры сосредоточения экономики со временем станут и источником политической власти: ничто иное, как провинции Империи будут поставлять новых всадников и сенаторов, их наместники станут основными претендентами на высшую власть, сосредоточенные там легионы будут провозглашать их императорами…