Антология черного юмора
Шрифт:
Моя теперешняя мечта: нарядиться в красную рубашку, повязать красный платок на шею, натянуть ботфорты по колено — и завербоваться в тайное китайское общество, вот уже несколько веков безо всякой цели существующее в Австралии.
Имеют ли ваши ясновидцы право на переписку? Я с удовольствием обменялся бы парою посланий с человеком, одержимым манией преследования, или еще каким-нибудь «кататоником».
X., 29.4.1917
Дорогой друг,
...Пишу вам из места, когда-то бывшего деревней, сидя в невообразимо тесном загоне для скота, где вместо стен висят походные одеяла. — Я тут с английским солдатами. — На этом участке они изрядно продвинулись в расположение противника. — Здесь очень шумно. — Все.
...И вы просите меня дать определение йумора — вот так, с ходу! —
Фраза «символы по природе своей символичны» довольно
Вот почему ликование других так ненавистно (прежде всего, много шума) — поскольку — вы согласны? — мы-то с вами гении — ведь мы знаем, что такое йумор. А потому — и вы хоть на минуту сомневались? — нам все дозволено. Впрочим [33] , все это так утомительно.
В конце письма прилагаю забавного человечка — это можно было бы счесть наваждением или — пожалей, так даже лучше — смертельным поединком суммы и остатка — да, именно так.
33
Один из частых примеров своеобразной орфографии Ваше (йумор и пр.) — в оригинале стоит d'ailleur, без s на конце. — (Прим. пер.)
Он очень долго преследовал меня, и ни на мгновенье не сводил с меня глаз во всех тех безымянных захолустьях, куда меня заносило. — По-моему, он попросту меня разыгрывает. — Но я к нему все-таки очень привязан.
18.8.1917
Дорогой Друг,
... Кстати — искусства, судя по всему, больше нет. — Тогда стоит ли о нем кричать на всех углах — меж тем, люди искусства до сих пор не перевелись — так уж заведено и все. Well — а что тут сделать?
Итак, нам не по душе ни само искусство, ни пекущие его художники (долой Аполлинера): Тограс был тысячу раз прав, когда призывал покончить с поэтами! Так или иначе, выжимай мы из себя желчь и кислоту или же прогорклый от старости лиризм прошлого, неплохо бы управляться побыстрее, в темпе марша — в нынешний век локомотивов скорости совсем иные.
Что ж, такова современность — сколько ни пытайся с ней покончить, а поутру получишь новую. — Малларме для нас не существует, нет-нет, никакой особой ненависти, просто он давно мертв. — Мы позабыли Аполлинера, он уж как-то чересчур прилежно занимается искусством — ветхий плащ романтика пытается заштопать телеграфной лентой новых дней, но ни черта не смыслит в динамо-машинах. Пора бы звездам отцепиться от небес! — ах, как это скучно — и этакая серьезность в речах! — Забавно, когда человек еще во что-то верит. Ничего не попишешь, кривляние у них в крови...
Итак, я вижу только два способа с этим всем покончить. — Или создать наше собственное восприятие путем дымящегося и сверкающего столкновения всех диковинных и незатертых слов — только не переборщите с этим, я вас знаю, — либо напитать все эти квадратики и уголки чистейшим неподдельным чувством — нынешнего дня, разумеется. — Вынужденная Честность — поелику нам она против шерсти — вместе со всем миром отправляется в тартарары.
...Йумор не должен быть созидательным — да только как того добиться? Песчинка йумора есть, по-моему, в Лафкадио, он и книжки не держал в руках, а творил только свои чудные опыты на окружающих, взять вот его Убийство — но без всей этой поэтической дьявольщины — о, тухлый старина Бодлер! Ему так не хватало нашей холодности — и еще, пожалуй, лязга нынешних машин — блеск колес с вонючим маслом — вжик, вжик, вжик. Свисток к отправлению! Реверди — как по-хэтт (с таким, знаете, благоговейным придыханием посередине) — забавно, но от прозы явно тянет в сон; Макс Жакоб, мой старый друг-шутник — паяцы! — паяцы! — последнее представление! — взгляните, какой восхитительный петрушка — крашеное дерево, каково?! — Пара угольков потухших глаз и колбасный кружок монокля — плюс ненасытная печатная машинка — все же как-то лучше...
14.11.1918
Мой драгоценный друг,
Ваше письмо застало меня в совершенно подавленном настроении! — В голове ни одной мысли, я абсолютно пол внутри — наверное, сейчас я годен лишь на роль бездумного самописца, регистратора лавины окружающих меня вещей, причем всех разом — какая плотность, давление? вот, наверное, вопросы, которые я еще могу задавать... из нынешней войны я выберусь слегка избалованным, а может быть, и основательно испорченным, наподобие блаженных деревенских дураков (впрочем, я лишь того желаю)... или... или, знаете — в какой фильме я бы хотел сыграть! Взбесившиеся автомобили, подвесные мостики, уходящие из-под ног, затем руки — крупным планом, — тянущиеся через весь экран за каким-нибудь тайным письмом!.. бесценная бессмыслица!.. — вся лента из драматических объяснений, вечерние туалеты под сенью пальмы, в которой прячется шпион. Ну да, и Чарли, разумеется, с его застывшей на губах улыбкой и мило поблескивающими зрачками. А Полицейский, которого забыли в чемодане!
Литая трубка телефона, рубашка без пиджака — и все друг друга ненавидят, потом эти странные судорожные движения — шестнадцатилетний Уильям Р. Дж. Эдди, пачки денег к ногам ливрейных негров, о, как прекрасны эти светло-пепельные волосы, и роговой монокль. В конце — счастливый брак.
Я стал бы траппером — или разбойником с большой дороги, следопытом, охотником, горняком или рудным разведчиком... Представьте себе: бар где-нибудь в Аризоне (виски или джин, вам смешать?), великолепно дикие леса и эти, знаете, особые штаны для верховой езды, а сбоку — кобура для пистолета, так и не успевающего остыть, — я гладко выбрит, эти все умеющие руки одинокого волка. Концом всему, поверьте мне, станет грандиозный пожар или перестрелка в салуне, когда карманы уже полны золота. Well.
Мой бедный друг, как вынести мне эти несколько последних месяцев мундира — (меня тут уверяли, что войне конец) — Я на пределе, и это вовсе не слова... а потом они меня подозревают... они, по-моему, о чем-то догадались — только б не оттяпали башку, покуда я в их власти!..
БЕНЖАМЕН ПЕРЕ
(1899-1959)
Для того, чтобы освободить язык до такой степени и так же стремительно, как сделал это Бенжамен Пере, потребовалось бы, наверное — и вы поймете, почему я так осторожен в выражениях, — максимально непоколебимая, выдержанная годами отстраненность, однако другого такого же примера я попросту не знаю. Он один сумел прогнать обыденное слово через все тигли и реторты почти что алхимической «возгонки», чей смысл веками состоял в «возвышении тонкой материи» путем ее «разделения с тяжелым и земным осадком». Для слов таким осадком стала сухая корка раз и навсегда затверженных значений, которой покрывает их наш повседневный обиход. В тех узеньких клетушках, куда сиюминутная выгода или невесть кем утверженная польза, солидно подкрепленные инерцией рутины, сгоняют слова, точно арестантов, не остается ни глотка свободы для игры их вольных сочетаний. Эти тесные каморки, сопротивляющиеся приходу всякого нового соседа — означаемого, намертво приклеенного сегодня к слову, — разрастаясь, подобно мутной катаракте, скрывают от человека и внешний мир, и, в конечном счете, его самого. Но тут, подобно рыцарю-освободителю, врывается Бенжамен Пере.
До него, по сути дела, даже величайшие поэты вынуждены были извиняться, если «на месте заводской трубы им виделся восточный минарет», а заявление, что «фиги поедают осла», а не наоборот, выглядело прямым вызовом общественному спокойствию. Выстраивая подобные сравнения, они не могли отделаться от ощущения, что совершают акт насилия, чудовищного надругательства над человеческим сознанием, нарушения священнейшего из табу. С пришествием Пере этому феномену «нечистой совести» пришел конец — цензура окончательно списана в архив, и единственным оправданием становится правило полной вседозволенности. Никогда еще слова и то, что они призваны на самом деле означать, не ликовали так, освободившись от ошейника, усаженного шипами. Природные явления и предметы окружающего мира втягивают в эту дикую сарабанду даже вещи рукотворные, а потом закабаленные человеком, соревнуясь с ними в свободе и готовности к игре. Все счеты с прошлым, с этой жухлой пылью книжных шкафов, окончательно сведены. Бал правит радость, достойная буйства фавнов. В простом бокале белого вина искрится самое настоящее волшебство: