Антология черного юмора
Шрифт:
Предмет, который Дали рассматривает, как мы могли убедиться, остановившись на стадии Сверх-Я и откровенно наслаждаясь этой остановкой, наделен у него особым символическим бытием, господствующим надо всеми остальными планами существования и, в свою очередь, стремящимся превратить их в совершенный проводник юмора. По сути дела, предмет освобождается от своего общепринятого, утилитарного или любого другого предназначения, чтобы быть соотнесенным напрямую с Я, стать одной из его составных частей. «Будьте уверены, знаменитые текучие часы Сальвадора Дали есть не что иное, как паранойя-критический камамбер — нежный, экстравагантный, существующий независимо от времени и пространства». В Нью-Йорке Дали выставляет окрашенный красным телефон, трубку которого заменял живой омар (чьи клешни заставляют расценить этот предмет как апогей самобичевательной тенденции отрезания ушей, начало которой можно возвести, например, к Ван Гогу). Отношение Дали к тому, что он называет «посторонними телами» пространства, выдает детскую неспособность к дифференциации предметов и живых существ, характерную для его «нравственного аэродинамизма» —
«Нанять сухонькую, чистенькую старушку, на последней стадии дряхлости, и выставить ее в костюме тореадора, положив ей на предварительно выбритую голову омлет со свежей зеленью: последний будет непрестанно дрожать вследствие естественного тремора конечностей означенной старушки. На омлет можно положить монету в двадцать франков». [99]
НОВЫЕ ОТТЕНКИ
СПЕКТРАЛЬНОГО СЕКС-АПИЛА
99
Само собой разумеется, что настоящая заметка относится лишь к «раннему» Дали, исчезнувшему в середине тридцатых годов и уступившему место темной личности, известной больше под именем Avida Dollars — светскому портретисту, посвятившему себя с недавних пор католицизму и «художественному идеалу Ренессанса», а потому пользующемуся моральной и материальной поддержкой Папы римского. — (Прим. Бретона, декабрь 1949.)
С некоторого времени — и с каждым годом все больше и больше — фантомы в нашем представлении становились все нежней и обольстительней, наливаясь тем внушительным весом, округляясь той пухлявой стереотипией, тем аналитическим и весьма питательным контуром, что отличает обыкновенно мешки с картофелем, если поставить их против света — общеизвестно, что именно эти формы Франсуа Милле, создавший помимо своей воли портреты самых значительный на сей день фантомов, донес нам с поистине навязчивой услужливостью; именно их отобразил он на своих бессмертных, мастерски исполненных полотнах со всей эмоциональной низостью, на какую только способен художник, и с тем подозрительно мрачным колоритом, уникальным и неповторимым, которому все мы с некоторого времени можем позволить себе роскошь ужасаться.
Причины этого тревожного увеличения мышечной массы, этого сведенного в одну точку отяжеления, донельзя реалистичного и предельно бесформенного расползания нынешних фантомов напрямую связаны с первоначальным представлением о характере их материализации — этот понятийный комплекс стоит у истоков всей занимающей нас проблематики и, как нам вскоре предстоит убедиться, суть его заключена в понятии «скрытого объема».
Фантомы материализуются, или, говоря проще, принимают зримые очертания, посредством «подобия объема». — Подобием объема служит чаще всего подарочная упаковка. — Подарочная упаковка скрывает, защищает, искажает, подстрекает, искушает и дает нам неверное представление об объеме. — Она побуждает нас относиться к объему двойственно и отчасти даже с подозрением. — Она способствует формированию самых бредовых концепций объема. — Она вызывает у нас лихорадочное стремление к познанию идеального объема, то есть к познанию заведомо несостоятельному. — Упаковка дематериализует самый смысл содержания фантомов, а также их объема, ослабляет объективность понятия объема и приводит к страху перед объемом скрытым.
Подобным образом, животный жир выступает в роли наводящей страх составной части реального объема мяса — а как нам известно, такого рода страх либидо склонно очеловечивать, персонифицируя этот пугающий объем и переплавляя его в реальную плоть, которая, в свою очередь, становится метафизическим страхом в форме реального жира.
Ведь что такое этот пугающий жир плоти?
Не есть ли он то, что скрывает, защищает, искажает, подстрекает, искушает и дает нам неверное представление об объеме? Он заставляет нас подозревать объем в чем-то недозволенном и выстраивать самые бредовые его концепции, вызывает лихорадочное стремление к познанию идеального и питательного объема, а также способствует образованию его желеобразных воплощений — воплощений предельно точных и тонких, «скрытых» и пугающих.
Самое ужасное происходит, конечно, когда под складками белья тех фантомов, которым до сих пор удавалось «держать форму», появляются «скрытые» объемы, приобретающие все более тяжелый и громоздкий вид — а это уже признак нерасщепляемого веса реальности и поистине кишащего калориями жира; однако еще хуже, когда, спадая, это белье открывает взору объемы, чей аналитический, грузный, массивный и кокетливый внешний вид (увы, характерный для прискорбной тучности нынешних фантомов) принимает самые подозрительные очертания — а вместе с ними нашим взорам открывается и крохотная при всей своей монументальности кормилица, совсем недавно появившаяся на моих полотнах и, несмотря на проливной весенний дождь, сидящая недвижно прямо посреди промозглой хляби в позе человека, который что-то вяжет, с омерзительно и бесповоротно вымокшими юбками, выгнув свою текучую и нежную гитлеровскую спину. Этот небольшой, но величавый, а главное — восхитительно аутентичный фантом кормилицы остается без движения все то время, покуда на той картине, где ему суждено мокнуть, меж бёклиновским кипарисом и бёклиновской же штормовой тучей встает «призрак, лучащийся всеми цветами спектра», превосходящий красотой и суеверным страхом даже бледную поганку — я имею в виду радугу.
Тогда-то убожество казавшихся синонимичными понятий и сталкивается с непримиримыми и никогда доселе не встречавшимися нам противоречиями; да и разве можно не заметить столь принципиальных различий между внушительным объемом фантоматичной кормилицы и призрачной, достойной искуснейшего фокусника нереальностью солнечных лучей, разлагаемых на части спектра каплями воды? [...]
Я чрезвычайно горд тем, что в 1928 году, на самом пике популярности концепции функциональной и практичной анатомии, в обстановке как никогда язвительного скептицизма я предсказал скорое и неизбежное пришествие округлых, исходящих слюной и склизких от ассоциаций с нашими земноводными предками мускулов Мэй Уэст. Сегодня я объявляю, что привлекательность женщины нового времени будет зависеть исключительно от ее умения распорядиться своими спектральными качествами и возможностями — иначе говоря, от способности их тела к разложению, распаду на световые лучи.
Только лучащийся цветами спектра призрак способен в нынешних условиях противостоять тучности фантома (которого мы можем еще обнаружить в облике печального аптекаря из какого-нибудь провинциального городка, а на него, в свою очередь, так отчаянно похож другой фантом, безвкусный и измученный сахарным диабетом — Грета Гарбо).
Спектральную женщину можно будет собирать и разбирать, точно конструктор.
Предвидение-утопия. — Женщина станет спектральной путем решительной деформации и расчленения своего тела. «Разборное тело» есть высшее устремление и одновременно подтверждение врожденного женского эксгибиоционизма, который будет дьявольски аналитическим, то бишь составным, позволяя демонстрировать каждую часть тела отдельно и таким образом отделять друг от друга — чтобы не смешить их при кормлении зрителей — тела, смонтированные на скобах, тела атмосферно-прозрачные и спектральные: так, например, следует разделять смонтированную на скобах и спектральную анатомии богомола. Этот грандиозный замысел станет возможным благодаря извращенному совершенствованию аэродинамических костюмов будущего, а также систематических упражнений в иррациональной гимнастике. Для достижения этих высоких целей будут перекроены корсеты самых разных конструкций, а новые и чрезвычайно неудобные протезы послужат усилению атмосферно-прозрачного ощущения от груди, бедра или пятки (фальшивые груди, невообразимо мягкие и идеальной формы — хотя и несколько выступающие из-за спины — станут незаменимым атрибутом городского платья). Спектральность улыбки будет достигаться за счет встроенных в шляпки вибрационных металлических волокон. Однако же поистине недостижимым идеалом, головокружительным предвестником спектральных костюмов следует до наступления новых времен считать наряд Наполеона; особое внимание надо обратить на его панталоны в обтяжку (и для желудка не тяжко), которые выгодно подчеркивают его утонченные, нежные и словно еще не созревшие формы, известные вам и без меня, правда, все больше по почтовым маркам: его «разборные» животик и ляжки — четко очерченные, атмосферно-прозрачные и спектральные, невообразимо белые, охваченные с обеих сторон чернью пояса и ботфортов, осененные призрачным силуэтом всего костюма (в особенности треуголки), также хорошо знакомого моим читателям.
«Шикарные автомобили станут безмятежными». — Сквозь призму слепящего глаза и изрыгающего молнии спектрального секс-апила наших заживо освежеванных красавиц, непоколебимая безвкусица шикарных автомобилей, гладильных досок и кормилиц станет призрачной и безмятежной.
ЖАН ФЕРРИ
(1906-1974)
За исключением приведенной ниже новеллы, которая по прочтении сразу же показалась мне замечательным выражением всей сумятицы послевоенного времени и своего рода продолжением в наши дни «новых токов» тогдашней атмосферы, остальные лирические тексты Жана Ферри выстроены, как правило, вокруг образа заблудившегося человека. Корабль отплыл без предупреждения, а пассажиры разбрелись кто куда. Остров по-прежнему пуст, хотя было объявлено о прибытии поселенцев. У Ферри не человек скитается по земле — это сама земля уходит у него из-под ног. Осязаемый мир оказывается вдруг целиком соткан их тех силков, в которые раньше мы попадались лишь время от времени: «Вам когда-нибудь случалось ступать в темноте на последнюю половицу старой лестницы — ту, которой нет? ... Так вот, здесь так всегда. Тот материал, из которого была сколочена ступень-невидимка, в этом краю и есть сама материя». Поскольку наша земля — шар, то Чингиз-хан, безумный завоеватель, не оставлявший за собой камня на камне, в конце концов пожирает собственный хвост, вторгаясь во владения, уже когда-то выжженные им и разграбленные. Невозможно определить не только откуда мы взялись, но и от кого: во всяком случае, у нас нет ничего общего с теми, кто якобы произвел нас на этот свет — да и на какой свет? Уж лучше написать генеалогию самим, следуя своей фантазии и зову сердца — но что, если ЭТИМ она не по нутру? (Здесь можно усмотреть невольное «проговаривание» одного из основных убеждений ребенка, выражение протеста всей его жизни: он — не тот, кем его считают; он словно был похищен вопреки своей воле. Что ж, хватайтесь за голову, если хотите, но время пришло: теперь уже дети «не признают» своих родителей.) Немаловажно, что человек в данном случае теряется уже в самом ближайшем прошлом, а значит, словно по закону отражения, не сможет найти себя и в будущем.
Одной из основных движущих сил юмора Ферри является обыденная усталость, которую сам он не пытается скрыть, а она, в свою очередь, пользуется любой возможностью заявить о себе, рассыпая перед нашими глазами искры неуемной энергии. Усталость служит Ферри превосходным трамплином для вдохновения; в этой связи мне вспоминается дуэт клоунов, лет тридцать тому назад выступавших в «Олимпии» с номером, который назывался «Сдувающийся человек». Они изображали каменщиков, занятых возведением дома (от которого в итоге, разумеется, оставались лишь развалины), и один из них был вынужден все время поддерживать и встряхивать другого — стоило оставить того без внимания, как он начинал уменьшаться прямо на глазах, шатаясь из стороны в сторону и закатывая глаза, пока не исчезал совершенно, оставляя по себе только горстку одежды. Мне не доводилось с тех пор видеть ничего столь же заразительно смешного и пугающего одновременно. Похоже, Жан Ферри соединяет в себе оба эти персонажа — у них даже гербовая бумага одна на двоих: