Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10
Шрифт:
Михаил Георгиевич, дотоле никогда не видевший ничего подобного, изумленно застыл.
— Мимо проходили? — повторил вопрос околоточный, перехватывая фонарь и всё же, наконец, отведя его луч от лица Варвары Михайловны.
— Меня привлекала толпа, — ответила дама, отбрасывая от щеки очередную налипшую на нее прядь. — Тут только и говорят, что об убийстве. Это правда? Вот этот человек сказал, что убили ребенка?
Варвара Михайловна коротким жестом — папиросой — указала на инспектора. Инспектор заморгал:
— Я? Сказал, что убили ребенка?
— А разве нет?
— Помилуйте! Конечно же, нет!
Варвара Михайловна вновь посмотрела на околоточного, и тот был вынужден пояснить:
— Никого
— Ах, вот как!
В этом восклицании послышалось столько облегчения, что оно поневоле насторожило околоточного:
— Постойте! — требовательно произнес он. — А вам-то что за дело? Почему вас так интересует смерть какого-то ребенка?
— Какого-то?! — На лице Варвары Михайловны появилось выражение замешательства и одновременно потрясения: она явно поняла слова околоточного буквально, а не в смысле «неизвестного ребенка». — Какого-то? Вы в своем уме, господин хороший? Разве ребенок может быть каким-то?
Околоточный, в свою очередь, неверно поняв активистку, едва не задохнулся от возмущения:
— Вы! Вы! — околоточный сорвался на крик. — Вы обвиняете меня в бездушии и в том, что мне плевать на детей? Да как вы смеете… негодяйка?!
Михаил Георгиевич охнул. Даже Василий Петрович, целиком и полностью находившийся в плену владевшего им предубеждения, с укоризной посмотрел на полицейского, с языка которого сорвался настолько недопустимый эпитет:
— Господин околоточный, — холодно произнес Петр Васильевич, — выбирайте, однако, выражения!
Полицейский покраснел.
Варвара же Михайловна, напротив, побледнела:
— Оставьте его, — обратилась она к Петру Васильевичу. — Теперь я вижу: налицо недоразумение. Он не имел в виду ничего плохого. А я… ну, что же: я тоже виновата — я тоже его неправильно поняла.
И после небольшой паузы:
— Так значит, дети здесь ни при чем?
— Совершенно! — подтвердил околоточный, во все глаза и с новым в них выражением глядя на Варвару Михайловну. — Но позвольте: что вы имеете в виду, говоря…
Варвара Михайловна сошла с порога, сделав пару шагов вперед. Льдинки остались позади. Сияние ореола вокруг головы Варвары Михайловны погасло. Однако лицо ее от этого только выиграло: оно стало отчетливей, поскольку взгляды смотревших на него не отвлекались более на фантастические детали.
Это лицо — даже под вызывающим макияжем — оказалось очень красивым и вместе с тем — усталым. Но больше всего усталости было в глазах Варвары Михайловны. И если по ее лицу ей можно было дать лет двадцать с небольшим, то по глазам — все сорок и даже более.
Усталость в глазах Варвары Михайловны выдавала не только ее истинный возраст (для околоточного, кстати, он не был секретом: такая уж служба). Усталость в глазах Варвары Михайловны выдавала нелегкую жизнь в череде проигранных схваток и битв. Выдавала все те разочарования, которые Варваре Михайловне пришлось пережить. Выдавало почти смирение с тем чувством отчаяния, которое однажды захватило ее и больше уже не отпускало. Эта усталость была некрасивой, но трогательной. Она поневоле вызывала сочувствие к Варваре Михайловне, оказавшейся вдруг активисткой без пороха в пороховнице, радикалом, лишенным надежды, человеком, утратившим иллюзии и веру в успех.
И Петр Васильевич, еще секунду назад — непримиримый враг Варвары Михайловны, и Михаил Георгиевич, еще минуту назад потрясенно любовавшийся рыжеватым огнем ее буйных волос и серебристо-искристым ореолом вокруг них, и даже дворник Константин — разве он не мужчина? — все они — и Петр Васильевич, и Михаил Георгиевич, и Константин ощутили внезапный и общий порыв: осторожно, нежно провести рукою по лицу Варвары Михайловны и стереть и с него, и из прикрытых чернеными веками глаз эту сатанинскую,
— Меня, — заговорила Варвара Михайловна, — сразу здесь невзлюбили: не отрицайте. Начали приписывать мне всякие гадости, а заодно и побуждения, которых у меня и в мыслях не было никогда! Но вам, господа, имеется оправдание: вы — далеко не первые. Конечно, оправдание это хлипкое, но какое уж есть: в конце концов, я вам — не адвокат. Скорее даже — напротив: ваш обвинитель. Но не пугайтесь: у меня нет никакого желания устраивать над вами процесс в духе каких-нибудь английских суфражисток! Всё, чего я от вас хочу, — это чтобы вы оставили свою предвзятость в отношении меня и моих подруг и дали нам спокойно работать. Поймите: как только вы перестанете сверлить нас взглядами исподтишка, перестанете распространять о нас самые нелепые и невозможные слухи, перестанете иными способами вставлять нам палки в колеса, мы сможем взяться за дело так, чтобы оно — наконец-то! — начало приносить пользу… думаете, стоять с абсурдными плакатами на проспекте — это и есть наше призвание?
— С абсурдными! — не удержался от удивленного восклицания Петр Васильевич. — Так вы понимаете их абсурдность?
Варвара Михайловна улыбнулась:
— Конечно. Или вы что же: совсем нас за дурочек принимаете?
— Но почему же тогда…
— Да потому что у нас иного выхода нет! Вот, послушайте…
Неожиданно к Варваре Михайловне приблизилась Мура. И так же неожиданно для всех Варвара Михайловна не только не испугалась огромной коровы, но и — в отличие от вдовы, всё-таки проделывавшей это с некоторой опаской — легонько и ласково похлопала Муру по боку.
Петр Васильевич одобрительно цокнул языком.
— Сколько себя помню, — заговорила, между тем, Варвара Михайловна, — меня всегда окружали животные: лошади, собаки, кошки… коровы — тоже: у моего отца под Тверью было огромное молочное стадо. И так уж получилось, что не только я любила собак, лошадей и кошек, но и они меня. Мои родители даже подшучивали над этим: мол, вот она — неизбирательность любви! Я палец о палец ради моих любимчиков не ударяю — не хожу за ними, не кормлю их, не пою, — но любят они меня, бездельницу, а не тех, кто занимается ими с утра до вечера! И пусть произносились эти слова отчасти в шутку, но правда в них тоже была: животных-то я любила, и они любили меня, но разве я хоть что-нибудь ради них делала? Тогда, конечно, меня это не слишком беспокоило: текла привольная деревенская жизнь, я была маленькой девочкой, вокруг меня на все четыре стороны простирался великолепный изобильный мир, в котором не было места ни черным думам, ни черному насилию, ни черным подозрениям. Но однажды всё это кончилось. Однажды отец и мать вызвали меня в кабинет, чего дотоле не случалось никогда, и огорошили известием: с осени — а наступала осень уже через неделю — я поступаю в учебу. Меня — сказали они — уже ожидают в Елисаветинском институте [684] : нужно подготовиться, а значит, и выехать в Петербург заранее — уже вечером проходящим через Тверь московским поездом.
684
Женское учебное заведение, до 1917 года находившееся в доме № 14 по 13 линии Васильевского острова. В институт принимались девочки в возрасте от восьми до двенадцати с половиною лет. На казенное содержание — дочери обер-офицеров военной и гражданской службы (до капитана и титулярного советника включительно), на собственный счет — всяких сословий, за исключением податных.