Антология мировой фантастики. Том 7. Космическая одиссея
Шрифт:
— Кто написал?!
— Кхолле Кхокк, кто еще? — Он изобразил фальшивое удивление. — Ваш любимчик, малютка Кхолле. Кхолле Кхокк, как я и подозревал.
Он с большим удовольствием, просто с наслаждением выговаривал «кхоллекхокк».
— Кхолле? Ты что? Да зачем ему?
— О-о-о-о! — сладко восхитился дю-А. — Сложная тут история. Я ему мешал, я в его данных по бовицефалам сомневался и хотел сделать такой пробор, чтобы оставить им возможность развиваться в сапиенсов. Он убрать меня хотел, обезвредить. И обезвредил, если ты помнишь.
— Да нет. — Я пожал плечами. — Не может этого быть. Ерунда какая-то. На него не похоже.
— Кхолле шпионом был.
— Кхолле Кхокк?! Ты хоть соображаешь, что говоришь?
— Он и адрес выбрал точно — именно Управление, где все свои, где любую анонимную жалобу, да пусть даже и не анонимную, тут же Федеру перешлют, чтобы по-своему разобрался. Правда, все равно должны зарегистрировать, без этого невозможно. А потом, когда шум поднимется, файлы-то вскроют и увидят… Очень умно придумано было с той докладной! Как вас тогда давить начали? Ведь уже и задавили давно, а все равно еще давят. Вот что такое точно рассчитанный удар. Не туше какое-нибудь.
— Нет… — Я растерялся тогда. — Не верю я. Да почему Кхолле?
Дю-А довольно откинулся в кресле.
— Да потому что не из ваших он был, Пан Генерал. Недаром про него слухи ходили. Он стекла готовил разоблачительные, я так думаю.
Но я не хотел, не смел верить про Кхолле.
— Он так думает! Он, видите ли, так думает! Он слухи глупые собирает. Да что ты знаешь про Кхолле! Отличный товарищ, отличный куафер, и человек был прекрасный! Он зверей жалел, и не так, как ты, а по-настоящему, не сю-сю. Он хоть и жалел, а все-таки понимал, что без куаферов — никуда, потому и сам куафером стал. И не можешь ты про Кхолле так говорить. Он погиб!
— Он погиб, — сразу помрачнев, согласился дю-А и соболезнующе сложил губки, как будто сам никакого отношения к этому не имел. — И он действительно прекрасным был человеком, потому против вас и шел, ввязался в такое опасное дело. Ты не можешь этого понять.
Я вспомнил Кхолле под колпаком от «Птички», как добродушно он тогда улыбался. Меня просто замутило от ярости. Длинноносая черепаха, убиравшая с нашего стола, испуганно метнулась от меня, хотя я на нее даже не посмотрел.
— Ах, я не могу! Как это все на твою мельницу льется! И всегда все по-твоему, всегда ты во всем прав. Только вот нет его, Кхолле, и он тебе ответить не может. Зато я здесь, и я могу вместо него, так что ты свои пятна за его счет не замазывай.
— Ты не кипятись, Пан Генерал. Докладную-то ведь все-таки он послал, умиротворяюще, как ребенку неразумному, сказал дю-А. — Факт абсолютно неоспоримый.
— Не верю я твоим фактам! Что хочешь говори — не верю! Это не Кхолле!
— Метка в его файле — почище любого удостоверения личности. Никто ее оставить не мог, кроме него. Он и послал.
Ничего я не понимаю в их математике. Это очень неудобно: то и дело приходится верить на слово. С другой стороны, хорошо: когда очень не хочется, можно и не поверить, и никто тебе ничего не докажет. Потому что неграмотность. А где вы в наше время грамотных сыщете?
Дю-А все еще пытался удержать благодушный тон, а я не напоминал ему о ведмедях, которые убили наших ребят. Не понимаю, почему я не мог говорить о них. Получается не очень красиво: мол, раз он меня пригласил, то я (вроде бы из благодарности за редкий обед) решил поберечь его бедную совесть и его бедные нервы. Это я уже потом понял. Я вообще мастер понимать потом, когда поздно.
— Сядь, — сказал мне дю-А. — Сядь, успокойся. Ничего плохого я ему не приписываю. Он все правильно делал. Он так свой долг понимал.
Я сел.
— Где же его стекла, про которые ты говорил?
— Не знаю. Наверное, хорошо спрятал, чтобы вы не нашли случайно. А скорее всего в личном файле держал, шифровал под безобидные тексты. Сейчас разве скажешь?
Дю-А говорил еще что-то про Кхолле Кхокка, но я не слушал его. Мне стало неинтересно. И противно. И звери противны, и еда экзотическая (блинчики какие-то, пеллмень, трубочки из белого мяса, квазиживые хлебцы…). И дю-А противен мне стал. И очень захотелось уйти. Я потихонечку начал соображать (еще не окончательно, а так, на уровне подсознания), что сидит вместе со мной за этим филигранной работы столом человек, предавший моих друзей, человек, которого я был обязан казнить и которого не казнил, человек, с которым и разговаривать-то позорно, а не то что принимать его угощение. Чужой, враждебный мне человек, хотя и похожий на меня очень. Что человек этот не просто меня угощает, а гадости про моих друзей, из-за его трусости погибших, мне говорит. А я слушаю. Последнее время я то и дело поступаю неправильно. И с Мартой тоже, хотя и она хороша. Все время не то что-то делаю. Я сказал:
— Мне пора.
Дю-А, к тому времени уже замолчавший, смертельно серьезный, злобный, забывший недавнее благодушие, поднял голову:
— Подожди. Успеешь уйти. Мы, наверное, никогда не увидимся больше.
— Кто знает, — собрав последние остатки вежливости, сказал я.
— Мы, наверное, не увидимся больше. Поэтому я хочу, чтобы ты знал. Ты не прав. Ты не можешь быть прав, с самого начала не по той программе работал. И все ваше куаферство — дикая глупость была. Если не преступление.
— Не надо, — сказал я. — Мы с тобой никогда друг друга не поймем.
— Слушай меня, не перебивай! Я и сам знаю, что пытаться убедить тебя бесполезно, ты в этом своем куаферстве закостенел. Хотя в принципе я тебя понимаю. Когда-то ты мне нравился даже. Мы ведь почти друзьями стали тогда. Ты был очень неплохим парнем. И честным, и все такое.
— «Был». Хорошо говоришь.
— Не придирайся к словам! Слушай, сколько раз повторять! (Дю-А, наверное, по сию пору начальник, очень уж командовать любит.) Сбил меня… Ты сейчас уйдешь, но ты должен знать одно: я тебе никогда не прощу, что бы там после ни случилось, кто бы из нас правым ни оказался. А прав-то все-таки я! Все-таки я! Ни-ког-да не прощу тебе, что ты меня тогда трусом назвал. И подлецом.
— На правду обиделся? — усмехнулся я.
— Нет!
— Все ясно, — сказал я. — Очень приятно было тебя повидать. Я пошел.
— Счастливо! — рявкнул дю-А.
Я не ответил и ушел, а он еще раз крикнул мне в спину, что никогда меня не простит. Он остался сидеть, мрачно разглядывая свои роскошные кушанья, — горбатый, будто все еще наплечники носит.
Велосипед я домой отослал, а другого транспорта не люблю, пришлось пешком тащиться километров двенадцать. Был вечер, час пик, машины ревели как сумасшедшие, и люди толкались. Город меняется, и нет больше в нем площадей, по которым можно гулять. Я пришел, когда уже стемнело совсем и Марта уже вернулась. Я ничего ей не сказал про дю-А. Да и не о чем говорить. Она считает, что я слишком часто прошлое вспоминаю, у нее откуда-то другие появились воспоминания. У меня с ней не все хорошо, и с сыном у меня нелады, и я не уверен, что он до этого, стекла доберется. Скажет — скучища.