Антология русского советского рассказа (30-е годы)
Шрифт:
Мы все это видим и знаем, но слушаем, как музыку.
Мужики — среди них много старых солдат — идут цепью рядом с нами, руками размахивают и шумят:
— Ото ж лыхо було, ото ж було! Та вы це сами знаете. В Опанаса дочку покралы…
Мы спрашиваем:
— Флотских у вас нет?
— Та дэ там. Повтикли у партизаны вси. Кажу, дочку в Опанаса покралы, тай и немае аж по сэй день.
Другой говорит:
— Подходил я до их бронэвика. Так що на взгляд — орудия дюйма четыре, но разглядеть вже не вдалося.
Спасибо, товарищи, за каждое слово.
«Грозный» подошел к платформе. Обедают ребята досыта.
А по степи, с белой стороны, тачанка едет. Прикинули — что б это могло быть? Прямо к нам едет. С тачанки слез старый дед, к нам идет. Подошел:
— Кажись, добри люды, дэ здесь бильшовыки?
— Мы будемо, диду. Мы здесь бильшовыки.
— Вы будэте? Добрэ.
Повернулся к тачанке и приказал старухе, что коней держала:
— Несы сюда.
Старая женщина приблизилась. В руке несла в чистейшем полотне кулек. Стала подле деда и тихонько поклонилась нам. Дед протянул руку — взял у женщины кулек, снял шапку, очи поднял к небу и начал молитву читать — благодарение богу.
Обнажили головы и вытянулись матросы — так же, как это сделал дед. Дед широко перекрестился, подошел к самому высокому из нас — к Буке, поклонился в пояс исказил:
— Хлиб-соль! Нэ побрезговайтэ, товарыши.
И старая женщина перекрестилась и вслед за дедом согнулась в поклоне.
Бука принял хлеб-соль, троекратно поцеловал деда и старую женщину. Тогда все накрыли головы, и дед спросил:
— Сынов моих у вас нэмае? Хведор и Семэн Крупки зовуть.
— Нэма, диду. Армия прийдет — пошукаемо. Там твои сины. Уси мужики там, диду.
Дед молвил:
— Потрапезуйтэ, сынки, вы з бою голодни. Потрапезуйтэ.
Мы сыты, но кланяемся деду:
— Дякуемо, диду. Спасибо, диду. Будемо исты, будемо коштуваты ваше печение. Заходьте, диду. Заходьте и вы, мамо.
Мы приняли стариков на пулеметной, самой просторной площадке. Устлали палубу брезентом и сделали два кресла из патронных ящиков.
— Сидайтэ, диду. Сидайтэ, мамо.
Посидели дорогие гости и все товарищи. Командир разрезал паляницу — белейший хлеб Украины, и мы стали есть, держа ладони под шматами хлеба, чтоб не просыпать крошек столь драгоценного дара.
— Вы, диду, через хронт проихалы?
— Эге ж!
В небе лопнула над нами шрапнель. Это опять «Сокол» бьет.
— Слизайтэ, диду. Слизайтэ, мамо. Бой будэ!
Дед молвит:
— Николы в бою не був. 3 вами пийду, подывлюся.
Дед на коней посмотрел. Шрапнель посыпала опять.
— Жинка, доглядай на коней! Отводи, шоб не вбыло!
Старая женщина поклонилась нам. Мы ответили ей, подняли ее и на руках бережно опустили на землю…
— Вертайтэся, сыночки! Вертайтэся!
— Скоро, мамо, скоро!
Шрапнель секла землю. Старая женщина пошла к коням, чтоб их не убило. А мы с дедом пошли гнать «Сокола» из Таврии.
1929–1930
Борис
Комендант Пушкин
Военмор спал у окна.
Поезд тащился сквозь оттепельную мартовскую ночь. Она растекалась леденящей сыростью по окрестности и по вагонам.
От судорог паровоза гусеница поезда скрипела и трещала в суставах. Поезд полз, как дождевой червь, спазматическими толчками, то растягиваясь почти до разрыва скреп, то сжимаясь в громе буферов.
Поезд шел от Петербурга второй час, но не дошел еще до Средней Рогатки. Девятнадцатый год нависал над поездом. Мутной синевой оттаивающих снежных пространств. Слезливым туманом, плывущим над полями. Тревогой, мечущейся с ветром вперегонки по болотным просторам. Параличом железнодорожных артерий.
Военмор спал у окна.
Новая кожаная куртка отливала полированным чугуном в оранжевой желчи единственной свечи, оплакивавшей в фонаре близкую смерть мутными, вязкими слезами.
Куртка своим блеском придавала спящему подобие памятника.
С бескозырки сползали на грудь две плоские черные змейки. Их чешуя мерцала золотом: «Балтийский экипаж».
Военмор спал и храпел. Храп был ровный, непрерывный, густого тона. Так гудят боевые турбодинамо на кораблях.
Голова военмора лежала на плече девушки в овчинном полушубке и оренбургском платочке. Девушка была притиснута кожаной курткой к самой стенке вагона — поезд был набит до отказа по девятнадцатому году. Ей, вероятно, было неудобно и жарко. Военмора она увидала впервые в жизни, когда он сел в поезд. Она явно стыдилась, что чужая мужская голова бесцеремонно лежит на ее ключице, но боялась пошевелиться и испуганно смотрела перед собой беспомощными, кукольными синими глазами.
Поезд грянул во все буфера, загрохотал, затрясся и стал.
Против окна на кронштейне угрюмо висел станционный колокол, похожий на забытого повешенного.
От толчка военмор сунулся вперед, вскинул голову и провел рукой по глазам. Кожаная скорлупа на нем заскрипела. Он повернул к девушке затекшую шею.
— Куда приехали?
— Рогатка…
Из распахнувшейся входной двери хлынули морозные клубы. Сквозь них прорвался не допускающий возражений голос:
— Приготовить документы!
Переступая через ноги и туловища, по вагону продвигалась длинная кавалерийская шинель. Ее сопровождал тревожный блеск двух штыков.
Шинель подносила ручной масляный фонарик к тянувшимся клочкам бумаги. Тусклый огонь проявлял узоры букв и синяки печатей.
Шинель была немногословна. Она ограничивалась двумя фразами, как заводная кукла.
Одним бросала:
— Езжай!
Другим:
— Собирай барахло!
Военмор не торопясь расстегнул тугую петлю на куртке, вытащил брезентовый бумажник. Из него — второй, кожаный, поменьше. Из кожаного — маленький кошелек. Шинель впервые проявила признаки нетерпения: