Антология сатиры и юмора России XX века. Том 21
Шрифт:
Посмотрите, жировые пятна превратились в волшебные свечи, а квартира в пещеру Аладдина. Зерна безумия, светящиеся пунктиры разлада, сполохи униженных самолюбий, жертвенные факелы сатисфакций превратили мир стареющего интеллектуала-нюхателя в трепетный, таинственный, обратный и потому истинный мир-спектакль, жизни содрана слоновая шкура, в складках которой гнездится столько мельчайших паразитов, не мне вам говорить. Ю си?
— Бардзо, — фыркнул Сиракузерс и брякнул кулачищем по столу, почему-то вспомнив юность, бои за индепенденцию, аукцион крупного рогатого скота в Мар-дель-Плата.
— Все уже отброшено, все наносное! — вскричал в возбуждении Мемозов. — Забыты трудовые книжки и премии, и все
— Кванто фа? — фыркнул Сиракузерс и вынул для расчета толстый бумажник, набитый чеками серии «Д».
— Ах так? — выкрикнул Мемозов. Он вдруг увидел в (осте заклятого врага, плутократическую мамону. В руках него появилось тяжелое ожерелье — онежские вериги вперемежку с гантелями. — Гет аут. грязный шарк! На бойню! На свалку!
Адольфус Селестина уже не клубникой, а малиной выкатился в коридор и спросил себе литовского квасу.
Безусловно соло нового друга — торнадо (именно так, торнадо — Друг) произвело огромное впечатление на Кимчика. Это ж такая сила! Такой экспресс! И лишь в одном месте сквозь мертвую зыбь восторга прошел ручеек тусклого негодования. Да как же это так, подумал в этом месте Кимчик, ржавой Железякой дразнить нашу Несравненную? Ему даже показалось «в этом месте», что за темными окнами люкса всплеснулась какая-то березонька, некий беззащитный стебелек. Какая-то ошибка, должно быть.
— Это ты, старичок, ошибочно, конечно, пошутил насчет нашей Желеэочки? — осторожно спросил он.
Непонимание, вечное непонимание угнетало порой Мемозова. Смотришь Брейгеля, он тебя не понимает. Слушаешь Рахманинова, чувствуешь — музило тебя не понимает, недотянул. Читаешь Пушкина, Вольтера, Маяковского — не понимают Мемозова монументы!
Глянешь иной раз на географическую карту, она тебя не понимает! Ни Азия с Европой, ни остальные материки со всей островной мелочью, не говоря уже об «одной шестой», не понимают тебя, больше того, даже не пытаются вникнуть, понять.
Вечная оскомина, изжога, отрыжка непонимания.
— Какая досада, — сморщился Мемозов, — какая го речь в ухе, под языком, вот здесь, когда тебя не понимают.
Ким малость похолодел. Лишаться мощной дружбы не хотелось.
— Принесли? — сквозь губы спросил друг-торнадо.
— Вот оно! — Ким извлек первое выполненное задание — одолженную в музее банку с глубоководным спрутом, отнюдь не красавцем для инертного земного глаза.
— Изрядно, — процедил Мемозов, сумрачно созерцая небольшого монстра. — Вот она, Банка-73, глубоководный, немой, слепой, жуткий брат.
Ураган ураганом, а жить надо. Нужно варить суп своему чудовищу, нужно облагораживать полуфабрикаты, не ста свою скорбную женскую вахту у плиты, и это несмотря на бессовестные его подстрочники, на эта тетеревиные токования в адрес какой-то шлюхи, ах, видите ли — лирическая героиня, а я уже только в кухарки гожусь.
Так думала удивительная красавица, двигаясь в самом центре бурана среди ярчайших огней под крышей торгового центра. И капли бурана слетали с пушистых ресниц! на, казалось, была создана для гибкого оленьего сторожкого скольжения в хрустальных каналах супермаркетов, она облагораживала собой лабиринт прогрессивной торговли, внося сюда кинематографическую таинственность и своей собственной уже «тианственностью», неопределенной смутной улыбкой она придавала и всему обществу потребления из села Чердаки некий романтический, дерзкий «чуть-чуть», и ей — такой! — отказано в праве быть лирической героиней!
Но все-таки она была довольна своим скольжением и отражением в многочисленных зеркалах, которые, лишь она появлялась, становились как бы страницами «ВОГа». И так она в сладком терзании проскользила мимо секции овощных консервов и не заметила даже, как оказалась в галерее сухофруктов, где и содрогнулась.
Урюк! Сморщенный вяленый вкусненький предатель абрикос с лакомой еще к тому же косточкой. О, эти урюки, страшно вспомнить бесконечное неотвязное жевание, лежание с жеванием и чтением на продавленной тахте, фиктивное переворачивание страниц, жаркая вялая дрема, липкие пальцы, чуть-чуть похрустывающая в надоевших, но неутомимых зубах урючная грязнинка и жевание, жевание, жевание.
Отрочество и золотая пора ранней юности были под угрозой. Сухофруктов в доме жреца Нефертити было изобилие, и все любили жевать, якобы читая, якобы наслаждаясь музыкой, и лишь неискушенное дитя — сестренка — откровенно жевала урюк, лежа на боку и укрывшись с головой одеялом. Урюк, сколько погубил ты тианственных магнитных красавиц, блистательных интеллектуалок, сколько округлил талий, сколько книг ты сжевал и сколько дивных мыслей растеклось в твоей сладкой жижице!
Так и сейчас, как в отрочестве, ей скулы свело от желания урючной оскомины, и она сделала немалое усилие, чтобы пронзить галерею сухофруктов и на выходе резко, киношно купить в лотке бутылку шампанского. Шампанского! Зачем?! В противовес урюку! Танго «Брызги шампанского»! Как-то в полуархивной плюшевой липкой одури, в урючной истоме попался в руки журнал красивой жизни «Столица и усадьба», 1915 год. С пожелтевшей малость страницы улыбалась графиня Нада Торби, супруга принца Джорджа Баттенбергского, правнучка А. С. Пушкина, сестра милосердия в лазарете памяти В. Ф. Комиссаржевской. Высокая красавица в косынке с крестиком улыбалась тианственно, и хоть несла она корзину с корпией и бинтами, а на задворках памяти плясало шампанское! Брызги! Вальс! Комильфоты в масках!
Открыв без стука дверь «Директор», красавица скользнула внутрь.
— Не возражаете, Крафаилов? Бутылку шампанского?
Крафаилов вскочил со стуком и вытянулся. Молоко ушло в ноги, а кровь забушевала в щеках, в ушах, в груд ной клетке. Вот оно — испытание! Пришла какая-то люби мая, несравненная, с бутылкой шампанского!
— Шампанское? Любопытно! — В углу в кресле сидела мадам Крафаилова с букетиком бельгийских скоростных гвоздик. — Это в честь чего же?
№ 71
Когда ты болеешь, город становится отвратительным. Весь ренессансный город от врат его до укромных фонтанов, от куполов до мраморных плит. и даже парк, где шумит лигурийская ель. и даже харчевни, где пьют ароматнейший эль. и даже сладкий кондитерский дым становится отвратительным. Когда ты болеешь, день становится тошнотворным. Небо, как прокисший творог, не превратившийся в сыр, ветер, как жирный лоснящийся вор. птицы и провода, как клочки бессмысленных нот бездарной додекафонии. и пляж вдоль реки, как ошметки погасших жаровен, и звук лирический, полдневный блюз суть дым химический, бензинный флюс. Когда ты болеешь, когда ты лежишь, перепиленная болью, под мостом Бонапарта Луи, течение реки кажется мне преступным…