Антология современной уральской прозы
Шрифт:
Поначалу облепили тёплое польское местечко, прижались спинкой, поднялись, зарумянились, а с фасаду выплеснули манишки, гимназические фартучки и цукаты пуговиц на курточки, запалили гербы на вздыбленных фуражках, сами им — фураж, и запутались в занавесе зыбучих-сыпучих шуб. А один юный дядя — гарда усиков над клинком языка — выставил на плечо, как фонарь — эту клетку с канарейкой — календарь с тринадцатым годом.
А потом, потом... и подмигивают последнему — Якову, и меняются красивыми позами — помнишь, Соня, мамин кот? Соня, ау!.. Так вы угадали: потом — суп с котом. Отчего нам не посидеть хоть на фотографиях в ускользнувшем городе Белостоке? У нас здесь меньше фотографий, чем наших углов за угольную жизнь! А Белостока —
И, устроив вам смотр, сокращаю до дяди Лёвы — и садится за всех: под будёновский колпак, тпру-у! — остановите ему глаза, не то прожгут йодом! И запишем в назидание каким-нибудь троюродным внукам: военврач, майор дядя Лёва, падкий до каждой войны, а съев очередную отставку — муж чернокудрой красавицы тети Сонечки в листопаде солнца по идущему контрагалсом лицу... Вариант: можете его встретить на Ленских приисках, даёт барону Гинзбургу массаж на десять рублей, чтоб взмахнуть баронскими червонцами — и обернуться доктором... и посыплются на него червонцами войны — одна червонней другой.
А между войнами стащит горячий сапог и насадит утром на шею кофейник, пересядет в иностранную библиотеку и тоже — переводит, перевозит... неважно кого, за обол или драхму... и, не расположась к противному бережку, разворачивает обратно. Но случись ужин — всегда назначит пассажиру и себе непереводимый портвейн, раз уж гукаем жизнь по порту, а наскучит — оттянет за ухо свой широколобый, под козьей проплешиной, глиняный кратер: да не соблазним христолюбивое воинство!.. — и уволит портвейн в буфет, авось займётся новый ужин... дядя Лев с танцующими, трясущимися руками, как сморозила ему в веселье Война, отвалила богатства — виртуозы-пальцы, отписывающие рецепты бустрофедоном, и танцорку-жену, величавшую благодетельницу девкойи танцующую вокруг палки — в капкане протезной туфельки... в привитой к ножке тремя ремешками колоде — чтоб воображали: непреклонны! — а танцует вокруг них мир... любимая красавица-тётка — Софи, расчехлившая мир, как Наполеон, пятнадцатого августа, ну и львица! — или Бонапарт, как тетя Соня? — коей тайне, проступившей под проливным четвергом — в зазеленевшем, как кладбище, картуше — сообщает фундаментальность и вся недоразвёрнутая глиптотека, развернувшаяся лишь Харибдой и Сциллой — сцапать уплывающее время...
А сама тетя Соня летит в гран-па уж лет тридцать — тридцать лет, как не удержалась в неуступчивом местном троллейбусе и вылетела на палке вон — во-о-он...
Ай-яй-яй, вздохнул дядя Лёва, отвернув глазурованный глаз от законченной головоломки, утопил свой зольный горшок в пойме плеч, запустил по всплывшему днищу десять плясунов-трясунов — засадил портовым матросским яблочком — яй-и что я ни навязывал себе на шею за кровные восемьдесят с гаком? Ай, вот что яй-яй не навязывал! — дожевал мышиные хвосты дождя и навязал свои восемьдесят на гак — плетёным шейным шнурочком. Ну и софист...
Это старое, как счета, заседание почтенным семейством — в тёртых креслах, юлящих от одного к другому... Этот считанный и преувеличенный Белосток, гиперболоид, пущенный вкруг семицветной юлы, имеющей оборот — преувеличение семейства, чья почтенность — семейное преувеличение...
Эти южные насаждения-наваждения — семь синих цветов: Берта, Сонечка, Ева, Лиза, Гриша, Володя, Юлик, августейшие соломоновы дети, процветающие — ночью: в сновидениях, как в фабльо... И осыпаться мне заплатами лун и солнц, как цвели и осыпались мои дяди и тети!..
И в рединготе длинного луча из окна — тот последний за фортепьянами, под самолётным следом пробора — взлётно-посадочное чело, и рвущиеся вверх чёрные крылья, и готовые к небу глаза... И в длинном солнце окна — цезарь за фортепьянами, и когда, сверкнув профилем,
Но прорвавшись сквозь сон, настигну — отставших троих, чтоб рассыпали — менуэтом или колодой карт — заносчивые раскланивания, и летящий на свет рой поцелуев, раздробили каблучок-яблочко и каблук-колоду в рассыпчатых бубнах, распушили на шее пеньковый бант... бросьте вашу грибницу пейзанских чепчиков, я отправлюсь в тот высший свет в моей высшей шляпе! Настаиваете? Тогда — Bonnets de la r'evolte! — Революционный чепец. Ранняя Мария-Антуанетта. И похоже — не улежаться с мизера бубновой подушки с настурциями, гвоздичками и прочими бантиками, стоит их кантовать? Распустите банту стан — да разлетятся сами... И хочу другие музыки, задайте иных аонид! Снимите ваш вечный Альбинони, здесь моих — суточные... семь сорок!
И подмахнули мне веером своих образов — и с треском сомкнулись.
Но, подозреваю, одностороннее шествие под золотым зонтом, и что ни день — под новым, чему-то наследует или предшествует? К чему танцует эта нарядная су-е-та, затянувшаяся, как горизонт, от восхода до заката, от мамочки — до ангелов-горлохватов, салютуя в суете — бобами, исторгая (изгоняя) райские музыки из медных морковных дудок и скрипичных тушек с фаршированным благозвучиями пупком? Из тёрок-цимбал, кастрюльных литавр, звонких черепов ороговевших чайников — и фронтонных тимпанов ударных лбов? Эта сорока, наступающая — свиньёй, волоча сверкнувший линзами окон и серьгой, вдетой в дверь, соломенный Ад, изгоняя (извлекая) из него — Рай?
Шествие сквозь платья... Что-то вы засижены платьями?... Вам показалось! Мой девиз — преодоление всё налетающих новых... В преисподнюю — в исподнем! Или марафон Талейрана — на Венский конгресс, почитающий себя в жизни персоны — главным. Путь в Ад — как возвращение с конгресса, о чёрт, я забыл там — raison d’^etre! — это золото! Скорее — назад...
...к венским стульям — в смеркающемся окне, куда взираю из улицы, как в телескоп, рискнув звёздами — за астериски, за сноску кадящих синью оконных фиалок и подожжённых кармином и падающих в горшок самолётиков, где выступают, отбивая ритм палкой, тетя Соня с девкойв шоколадном глазу, заточённая в крендель танца, и плешивый лев, её переводчик от войны до войны, от огня до огня забывающий огненную гриву, избывающий балаганную гирю головы, полную — притяжением облаков... красавица-баядера и её старый напарник с десятью плясунами по веревочке.
Но — главное?
Дорожные кренделя, одни, как жизнь, и колец не хватит, или мировой номер — перелёт из троллейбуса в небо? (Дан 7-го января шестьдесят восьмого)...
Виртуозное исполнение единственной мёртвой петли (января 19-го того же)?
Или нарастающие птичьи фокусы деда: дым...и голубиная шелуха-синюха — уже благородный небесный отлив. Оп! — поселяем в груди мамзель Жабу, не расстёгивая редингота! Ах, травести-мамзель, вечно играющая вечно зелёных — траву... И — три-четыре! — слетев с жиличкой, как Петечка с Катечкой, на скат московской улицы — на траву (марта 44-го, ДВАДЦАТОГО), располагаемся, как за фортепьянами: заглушить мощным форте бегущей рекорды реки — милицейские трели: загорание ваше здесь не положено! — с переплавом на фортепьянной ладье в участок, вот уж где загорим! И в дверях — самый пьяный фокус: рраз! — и вместо деда — сыплющий перья ослепительный огненный журавль. Взяли цезаря?