Антология странного рассказа
Шрифт:
Заёмная энергетика конвенциональной брани.
«Ни при чём. Радует. Но не примиряет».
«Усталая, но трудолюбивая молодая женщина с тощей шеей почти непрерывно барабанила по разбитому пианино». (Томас Вулф)
Разъединённость. Сначала ты, в меру своих невесть почему флуктуировавших вкусов и занятий, обосабливаешься от окружающих (их волнует, ими владеет прочее). Обособившись, по молодости лет надеешься, что приобщился таким образом к новому, пусть немногочисленному и рассеянному, но куда более «качественному» обществу. Неизбежные встречи с другими обособившимися показывают (вы видите друг друга более различными, чем схожими) ошибочность предыдущих представлений. Некоторое время, терпя подобные— горизонтальные— поражения, тебе суждено надеяться, что причины столь разочаровывающего несходства — в твоей заслуженной интеллектом и знаниями принадлежности
Удивительный зверёк ай-ай, обитающий на Мадагаскаре, громко и жалобно хрюкает, а долгопят, который, возможно, более близок к основной линии приматов, кроме своего высокого одиночного крика издаёт печальный пронзительный писк, похожий на обезьяний. (Джулиан Хаксли, Людвиг Кох. Язык животных. — Москва: Мир, 1968/Julian Huxley & Ludwig Koch. Animal Language: How Animals Communicate. — New York: Grosset & Dunlap, 1964)
«Это что же, флирт?» — писали тараканы молодой женщины, исследуя и разделяя человеческое и слишком человеческое (властвуя только над последним), на что продвинутые тараканы немолодого человека отвечали: «Флирт флирту рознь. Бывает флирт — физиология лезет из распаренных тел, бывает — флегматичные лошади, истово рассчитывающие танцевать, а бывает— фантастически любопытные истории, рассказанные тебе. То есть Вам. Кстати, заметили ли Вы, дорогие так называемые тараканы, какая за прошедшие века межвидового сотрудничества приключилась с этими на вы и на ты внутричеловеческая путаница? (Мы-то в курсе, обращение на вы из человеческих уст — известно чьё, известно к кому.) Удивляют ли Вас люди, перенёсшие наше благородное самоназвание на бытовых, сколь и безобидных насекомых, уличающим образом подчеркнув: это мы для них, людей, несущественны и почти незаметны; им, людям, ничуть не угрожающи, но непостижимо неприятны; ими, людьми, не отрефлексированы: изгоняемы, убиваемы, но неискоренимы и неуничтожимы? Доводилось ли обратить внимание на отрицательные коннотации, которыми обросло превращение Грегора-Кафки в жука, долженствующее в исходном небесном пратексте обозначать открытие человеком себя (то есть упрощённо, но благородно мыслимых как целое нас)? На кой перекрашены и распушены хитиновые крыла их ангелов? Что хрустит под тапкой олигофрена?»
Или «тапком»?
Ничего не знаю, не могу связать двух слов.
Любопытно, отмечают тараканы, наше желание связывать слова, будто это какие-нибудь опасно свободные радикалы. Или чтобы не разлетелись: тогда их свяжет кто-то другой. Тривиальные самозащита и конкурентное приобретательство, — в общем, собственничество.
Собственничество, согласен, бережливо. Но, не согласны, всеядно, так что собачкой ему попасться или кошечкой, крысой, мышью или тараканами, «вредителями, шипами и колючками», младшими и старшими научными сотрудниками, бурундуками — выбирать без толку: куда важней быть услышанным, чем названным, да?
Впрочем, тут всё как-то очень связано, ибо что проще: построить дом или разрушить дом? Съесть пряник или исторгнуть из себя то, что осталось от пряника? Посадить дерево или срубить и выкорчевать дерево? Научиться плавать или разучиться плавать?
И эта боязнь: что кто-то поймёт тебя лучше, чем ты понимаешь себя сам, и признает негодным, и ограничит в хождении. Вздор, недоаристократические претензии на корону области: в хождении куда? В хождении с кем? В хождении там, в хождении потом.
Плохое сделать — ужаснуться — лучше стать, стать лучше; что дальше? Вторая, так сказать, чистосердечная итерация? Или, как сказать, остановиться на достигнутом? Остановка в пути, сознательное самоограничение, небрежная огранка выдыхаемого смыслоконцентрата. Не вязкое делание, но бодрое исполнительское искусство. У меня градиентная заливка на месте категорического императива. Овсянка. Достаточное количество неправильных шагов, чтобы перестать верить, что тебе ещё могут верить те, чьё доверие тебя вполне ободрит, но не то чтобы обяжет. Оставь надежду всяк себя плодящий. Сделай лоха.
Не такая уж старинная, но такая родная и протяжная, плыла-дрожала над микрорайоном русская песня. Певцы сидели на балконах четвёртого этажа П-образного многоподъездного дома, извнутри на перекладинке буквы «пэ», а песня, сфокусированная домом, устремлялась в окраинную даль. Преображалась, отразившись от соседних и неближних домов. Поднималась к небу, звуча так, как звучит, должно быть, молитва горца, когда подхватывают её родные ущелья и обставшие склоны, и как никогда прежде не звенела русская душа, да и не будет больше звенеть: певцы немолоды, а мы, их дети и племянники, песен вслух не поём, — и всё-таки из этой, может, неслучайной точки встречи русских гор и русских певцов она неспешно поднималась к небу, эта песня. И за будущее. И за прошлое. И за тоску былых просторов, которую наши предки не раздумывая взяли с собой в разумную тесноту крылатого городского жилья.
29 августа, шестой и седьмой подъезды, остановка «Универсам», вход со двора.
Мы стояли на площади и слушали музыку эволюции. «Эволюцией» назывался визжащий и ухохатывающийся центробежный аттракцион. Пятью минутами раньше я думал, что постараюсь больше никогда в жизни не говорить о поколениях: кажется, всё лучшее, что было в истории (эволюции) человека, произошло помимо и вскользь поколений, а то и вопреки поколениям. Между («он жил меж нас») и сквозь (ну да, от тёти к племяннику, «мальчикам А. и Б. — от опасного соседа, играющего на трубе»). С усталой, но беспощадной любовью.
«Это судьба», — говорим мы. Где? Кто такая судьба? Умеет ли судьба считать до семи миллиардов?
Нравиться людям — не смысл жизни, а искус. Искус плохой жизни — приём хорошей.
Сексуальной привлекательностью, считала она, надо как-то пользоваться самой, пока не воспользовались другие.
Сколько оборотня ни корми, а он всё смотрит в сторону просторного вольера.
Люди на снегу, как на белой ленте конвейера. На работу бегут, а кажется — едут, сверкают новенькими пуговицами-заклёпками. Впереди людей ждут многочасовые испытания, прогонки, опыты и тесты, а в конце пути — неизбежное ОТК с отбраковкой: мастер дядя Миша рассмотрит каждого участливо-пристально, сверится с путевым листом, задаст важные вопросы, постучит в потайных местах серебряным молоточком… Людей же в первую очередь интересует, что будет дальше. Дальше их построят в колонны и отправят своим ходом в какой-нибудь донельзя периферийный, отсталый в смысле инфраструктуры, увеселений и общественно-значимых событий пункт А, — а может быть, завернут каждого в хрустящую бумажку крыльев, аккуратно упакуют, пересыплют небесной манкой и повезут в передовой пункт Р, общественный и культурный центр, неизменно достигающий по всем макро— и микропоказателям прямо-таки заоблачных высот. Многого мы не знаем: действительна ли в новой столице харьковская прописка, свиреп ли пропускной режим, ходят ли между многонаселёнными пунктами А и Р письма, — но всё это будет когда-то, а сейчас люди на снегу, как на белой ленте конвейера, ползут себе и ползут, а я гляжу на них с запредельных и непричастных высот двенадцатого этажа, но через пару минут выйду и буду сам маленькой чёрной точкой на белом, — если не растворюсь, конечно, вовсе.