Антология странного рассказа
Шрифт:
О ней говорили «харчит людей». Ест значит. О ней говорили, а я собирала-собирала все эти сплетни и слухи, чтобы быть вооруженной в борьбе за надкусанного и едва живого Вальку.
Без пуговиц она сербала, ела руками, смачно отрыгивала, передвигалась по дому в рейтузах в нежный голубой горох (сильно затиралась между ногами) и в атласном, тоже шитом, розовом лифчике (все, потому что, свои).
Это была жизнь, «когда никто не видит».
«Жизнь, когда никто не видит» — это Первый Валин текст. Первый успех. Слова, произнесенные со сцены. Такое понимание было в зале,
Она рухнула в инсульт на пятом году Валиного успеха. Пришла в театр. Валя сам ее пригласил! Сам! Ну как же! Родной город гения. Валя не любил здесь представляться. И брезговал, и чтобы не привыкали. И чтобы не затягивала провинция.
Он и так считался местной достопримечательностью. И каждый таксист, называя его Валентин Михайлович, мог показать наш дом, наш этаж, нашу школу и кружок авиамоделирования, который непонятно зачем существовал на Валины пожертвования.
Валя был как София Ротару. Поэтому он не пел в Ялтинской филармонии по субботам. И по воскресеньям, конечно, тоже.
Спектакль, на котором свекровь рухнула в инсульт, был мозаичный. Склеенный хорошей музыкой и декорациями из трех Валиных книг. Валя выходил на сцену в кепке, потом менял ее на бескозырку, потом — на шапку-ушанку. Он купался в собственных текстах. Тонул, захлебывался, выплывал на мель, в двух местах парил. Возвышался даже. По морю аки посуху. В рецензиях писали: «Как Бог». Но разве можно быть Богом только в двух местах?
За пять лет Валя привык к тексту. Слова не давили, не натирали, не душили. Слова были забавными и домашними, как штаны с надутыми коленками и…
…рейтузы, пуговицы, история о секретаре горкома, который обращался к согражданам «дети мои». И в ЦК думали, что он хочет выйти из партии в монастырь. А в городе знали: кобель. Такой был знатный кобель, что не врал. Дети — его. Когда секретарский маразм стал крепче, чем партийная дисциплина, дедок взялся составлять списки: когда, с кем и сколько. Попасть в список было выгодно. Но открывалась правда. Учащались случаи домашнего насилия: пенсионеры били пенсионерок. Соседки среднего возраста били друг друга. Задвигалось все: даже квартирная очередь. В приемной толпились женщины с фотографиями разных— от седых до трехкилограммовых— детей. Своих секретарь не бросал. Пристраивал согласно градусу прошедшей любви и пожеланиям отпрысков.
Валя заканчивал этот монолог словами. «Так я попал в МАИ». И натягивал на глаза кепку.
Обычно в этом месте зрители аплодировали. Наши — сидели тихо. Поэтому было хорошо слышно, как мой дед встал и сказал: «Ах мудак! Ну мудак!».
Свекровь тоже хотела встать. Но не смогла.
Дед забросил ее на плечо. Кто учил в институте «медицину», знает: есть такой удобный способ носки раненых. При инсульте, конечно, не желательно, чтобы голова раненого болталась внизу. Но, во-первых, никто ж не знал, что ее хватила кондрашка. Мы с дедом даже не рассчитывали, что она лишится рассудка, дара речи и возможности самостоятельно передвигаться. Думали: обиделась и назло упала в обморок.
Что «во-вторых», я не знаю.
Инсульт был не тяжелый. Молчала и лежала свекровь не долго. Моя злость не успела уступить место жалости. Я с ненавистью мыла ей задницу, полы и варила бульоны.
Возвратилась к нормальной жизни она со словами:
— Видишь, как хорошо, что у тебя был выкидыш!
Ему еще в юности, кажется, цыганка-дура нагадала большую любовь. Он посмеялся и забыл. Был счастливо женат, бездетен. Для него, выросшего среди многочисленных сестер и братьев, это скорее было удачей, чем разочарованием. Во всяком случае, проблема наследника его беспокоила мало. А для жены его эта легкость была и наказанием, и наградой. Она хотела детей страстно. Но он в эту страсть не вникал.
Он вообще не вникал в страсти.
Почти сорок счастливых лет он пытался делать свое дело. Вкладывал в него все, что мог. Был резок, вспыльчив, плохо сходился с властью. Однажды плюнул на все — уехал. Но за границей его не отпустило.
Напротив. Здесь открылись возможности, о которых он раньше не думал. Появились люди, деньги. Многое оказалось если не легким, то вероятным. Он верил в себя. Он видел себя только в деле. Вопросы времени и ресурсов уже не были такими острыми. У него получалось.
Меньше, чем говорили коллеги, но больше, чем он мог рассчитывать.
Нервный и жаждущий результата сейчас и немедленно, он был ленив и спокоен со своей женой. Она быстро старела, но у них у обоих хватало сил на снисходительность и крепкую дружбу. Возможно, жена хотела чего-то большего. Но у него не было: ни для нее, ни для кого-то другого.
А потом появилась эта женщина. И всё в этом явлении было — все, что он считал верхом пошлости: Париж, кафе в квартале Монпарнас, ее духи, ее сумка, ее сбивчивый рассказ о муже, о его бизнесе и детях, которых у нее, кажется, было пятеро.
Все это было ему не интересно. Странным же было ощущение тяжести, которая опустилась на ноги. Как будто что-то придавило к земле ступни. И у него совсем не было сил идти.
Он сказал: «Ноги почему-то отказывают». И засмеялся. Ему на самом деле было смешно. И ситуация, и тетка эта, и ноги без сил. И необыкновенная легкость. Его не смущало несоответствие: там тяжесть, тут — легкость. Было понятно: единство и борьба противоположностей. И еще было понятно, что уже все пройдено. И нет ничего впереди. И позади пусто. Только здесь и сейчас.
Он смеялся и видел себя маленьким. Таким, каким бы не мог себе запомниться. Но это было не страшно, а тоже — смешно.
Она, эта женщина, смотрела просто. Как будто ничего более естественного, чем старый, лысый, хохочущий в кафе на окраине Парижа мужик, вообще не бывает на свете. Она, эта женщина, что-то сказала. Что-то хорошее о нем. Но даже если бы и не сказала…
Сразу стало ясно, что многое до нее было пустым и половинчатым. И он сам тоже.
Но в один момент стал целым. Это было удивительно счастливо, но — плохо.