Антон Райзер
Шрифт:
С десяти до одиннадцати утра конректор давал частные уроки немецкой декламации и стилистики, чему особенно радовался Райзер, так как имел случай покрасоваться своими успехами и заодно выступить с кафедры, а это с виду немного походило на проповедничество, бывшее его заветной мечтой.
Вместе с ним учился еще один юноша, звавшийся Иффланд, который получал от декламации не меньшее наслаждение. Этот Иффланд впоследствии стал нашим первым актером и любимейшим драматическим писателем, и судьба Райзера до известного возраста имела с его судьбой много общего. Иффланд и Райзер оба наилучшим образом отличались в декламации. Иффланд далеко превосходил Райзера в легкости выражения различных чувств, но Райзер чувствовал глубже. Иффланд думал гораздо быстрее и потому обладал остроумием и неизменным присутствием духа, но ему не хватало терпения подолгу останавливаться на одном предмете. По этой причине Райзер стремительно обогнал его во всем остальном. Он уступал Иффланду там, где надобна острота и живость, но брал верх, если
Хотя среди учеников этого класса находились уже совсем взрослые люди семнадцати-восемнадцати лет, наказания здесь применялись весьма унизительные. Конректор, как и кантор, направо и налево раздавал оплеухи, а нередко пускал в ход и плеть, которая всегда лежала под рукой на кафедре; провинившихся частенько ставили у кафедры на колени.
Райзеру была невыносима сама мысль подвергнуться подобному наказанию от учителей, коих он любил и высоко почитал и чью любовь и уважение старался всеми силами заслужить. Каково же ему пришлось, когда однажды, не успев и опомниться и не зная за собой никакой вины, он – из-за учиненного в классе шума – разделил участь своего однокашника, быв вместе с ним подвергнут ударам плети. «Два сапога пара», – произнес, приблизясь к нему, конректор, не пожелавший слушать никаких извинений, и вдобавок пригрозил пожаловаться на Райзера пастору Маркварду. Чувство собственной невиновности одушевило Райзера благородным упорством, и он в ответ пригрозил пожаловаться пастору за невинно понесенное и столь унизительное наказание.
Райзер произнес свою угрозу тоном попранной невинности, конректор не ответил ни слова. Но с той поры любовь и уважение к нему словно бы ветром выдуло из Антонова сердца. А поскольку конректор и в дальнейшем раздавал свои наказания без разбору, то на его тычки и плети Райзер теперь обращал внимания не больше, чем на лай какой-нибудь неразумной собачонки. Убедившись в том, что уважение этого учителя для него ровным счетом ничего не значит, он отдался собственным склонностям и бывал внимателен на уроках уже не из чувства долга, то есть всегда, но лишь если предмет его интересовал. Он стал по целым часам болтать с Иффландом, в обществе которого ему временами приходилось простаивать на коленях перед кафедрой. Иффланд и здесь находил материю для пересмешек, так, он уподобил кафедру и опершегося на нее локтями конректора мекленбургскому гербу, а себя и Райзера – двум щитодержателям. Плутовство Иффланда нельзя было пресечь никакими мерами, разве что – как порой случалось – поставив его на час лицом к печке. Это впервые заставило его со слезами взмолиться о пощаде, к чему он никогда прежде не прибегал. Так наводилась в школе дисциплина по-конректорски. Однажды некий ученик по рассеянности сунул в карман вместо книги ночной колпак и был за то приговорен к стоянию на коленях в течение часа, с колпаком на голове перед всем классом. Иффланд рассыпал по этому поводу тысячу шуток и тем подставил под град оплеух своих товарищей, не сумевших удержаться от смеха при виде его ужимок и разных затей.
Как воздействовали дисциплинарные методы конректора на умы и нравы его подопечных, какую память он оставил по себе в сердцах учеников и какой славой оказался увенчан, – предоставим судить его собственной совести. Когда он хотел явить себя этаким героем, то любил говаривать: «Я не такой колпак, как иные», намекая – что понимал каждый – на своего коллегу кантора, который, несмотря на ипохондрический характер и педантизм, был человеком куда лучшим, чем конректор.
От кантора Райзер не получил ни одного удара, хоть вообще тот не скупился на оплеухи и нередко пускал в ход плеть. Но он понимал, как важно было Райзеру избежать побоев, и никогда не бил вслепую. На его уроках Райзер узнавал гораздо больше, чем у конректора, потому что был прилежен из чувства долга, даже когда предмет его не интересовал. Когда же ему удалось благодаря удачным латинским сочинениям перебраться на первое место, то как ободряюще прозвучала для него похвала кантора и как настоятельно – его совет: попробовать удержать за собой это место! На первого ученика в классе кантор обычно возлагал обязанности старосты, сиречь смотрителя за поведением остальных учеников, а поскольку Райзер основательно утвердился на первом месте, кантор присвоил ему почетный титул censor perpetuus, то есть постоянного старосты. Райзер исполнял свою должность с величайшей ответственностью и беспристрастием и часто от души сокрушался, видя, как мальчишки выводят из себя и отравляют жизнь кантору – который, правда, еще не нашел способа установить дисциплину в классе, – так что тот часто восклицал в сердечной печали: Quem Dii odere, paedagogum fecere, что означает: Кого боги невзлюбят, того делают учителем. Райзер готов был пожертвовать для кантора всем, ведь тот никогда не допускал к нему несправедливости, хотя далеко не всегда вел себя безупречно. Как мучительно переживал Райзер, когда на уроках катехизиса среди общего шума и грохота кантор вдруг с силой ударял книгой по кафедре: «Я несу вам слово Божие!» Жаль только, что сей добрый человек так часто произносил эту и подобные фразы, которые, будучи употреблены в надлежащее время, могли бы произвести должное действие, и что с его языка то и дело слетали набившие оскомину выражения вроде: «Мальчишку всегда узнаешь по глупости» и другие, настолько приевшиеся, что никто не обращал на них внимания, оттого на уроках кантора стоял вечный шум. Конректор же, наказывая провинившихся, был немногословен, потому-то у него на занятиях царили тишина и порядок.
Проучившись в школе недолгое время, Райзер надумал петь в хоре – не столько ради заработка, сколько с целью приобрести новое, более почетное положение, о котором он так страстно мечтал еще учеником шляпника в Брауншвейге.
Здесь для его фантазии открывался новый простор. Возвышенное, поистине неописуемое наслаждение доставляла ему возможность на виду у всех присоединить голос к общему хору славословий Господу. Само слово хор отзывалось музыкой в его ушах. Хвалить Господа полным хором – только и звучало в его сознании. Он едва мог дождаться часа, когда его допустят в сияющий круг избранных.
Один из его одноклассников, уже давно певший в хоре, сказал, правда, что сыт этим по горло, с него хватит, он готов уйти оттуда хоть завтра, а лучше бы – прямо сегодня. Райзер даже не мог понять хорошенько, о чем это тот толкует. Сам он прилежно посещал уроки пения, проводимые кантором, и всегда завидовал более голосистым товарищам.
Недалеко от Ганновера есть водопад, и, по совету кантора, он часто приходил туда, чтобы громким криком поупражнять свой голос. И все же успехи его в пении были невелики, – ему недоставало того, что зовется музыкальным слухом. Но тем усерднее изучал он теорию музыки, которую кантор пытался им втолковать, – и очень радовал кантора.
Райзер всей душой полюбил кантора и повсюду его превозносил, да и тот стал расхваливать Райзера всем и каждому. И вот однажды Райзер поблагодарил кантора за похвальный отзыв о нем, сделанный его покровителю, на что кантор возразил, что ведь и Райзер хорошо его рекомендует – отовсюду он слышит, как хорошо Райзер о нем отзывается.
Радость этой минуты Райзер не променял бы ни на что на свете, так приятно ему было, что учитель узнал о его любви к нему. Скажи кто-нибудь раньше, что кантор станет ему близким другом, Райзер бы не поверил. Вначале-то ему больше понравился конректор, чье улыбчивое и дружеское лицо, чистый лоб вызывали расположение, а вот мрачная физиономия кантора с морщинами на лбу как раз отталкивала. Ах, какой обходительный и любезный человек этот конректор, не то что брюзга кантор! – нередко говорил себе Райзер. Но при ближайшем знакомстве все обернулось иначе.
Райзер всячески старался возвыситься в глазах кантора. Доходило до того, что он нарочно старался попасться ему на глаза на публичном променаде, прохаживаясь с раскрытой книгой в руках и являя образец прилежания – еще бы, ведь он не оставлял занятий даже на прогулке. Хороша ли казалась Райзеру книга или плоха, куда большее удовлетворение он получал от сознания, что его видит кантор, откуда легко заключить об изрядной доле тщеславия в его характере. Внешность значила для него больше, чем содержание, хотя и оно было немаловажно.
О его усердии ходили легенды, и ему не раз советовали поберечь здоровье. Это Райзеру чрезвычайно льстило, и он никого не разубеждал, хотя на деле усердие его могло бы возрасти многократно, когда бы не гнетущие условия, на которых он получал пищу и жилье.
Недостойное обращение, коему он частенько подвергался, сильнейшим образом подрывало в нем уважение к себе, столь необходимое для прилежной работы. Нередко он шел в школу с упавшим сердцем, но, войдя, сразу забывал о своих горестях – в сущности, школьные уроки были счастливейшими часами его жизни.
Когда же он возвращался в дом, где ему нет-нет да и давали понять, как постыло хозяевам его присутствие, он порой просиживал целыми часами, боясь шелохнуться и не имея ни малейшего желания взяться за работу – от такого приема сердце его буквально разрывалось на части.
Так, одни лишь злые взгляды жены алтарника за обедом могли на несколько дней привести его в уныние и лишить всякой охоты к занятиям.
Конечно, он чувствовал бы себя несравненно более довольным и счастливым и проявлял бы больше прилежания, будь ему позволено самому покупать для себя пропитание на принцевы деньги, а не кормиться за чужими столами.