Антон Райзер
Шрифт:
Куда бы он ни шел и где бы ни был, он теперь размышлял, а не просто фантазировал, как бывало, и мысль его обращалась к самым возвышенным умозрительным предметам, как, например, к представлению о времени и пространстве или о высшей господствующей силе и тому подобному.
Но уже тогда с ним стало происходить и другое: стоило ему на некоторое время погрузиться в размышления, как он словно бы натыкался на некое препятствие, и оно, словно глухая стена или непрозрачное покрывало, заслоняло от него весь горизонт. Ему начинало казаться, будто вся его мысль сводится к словам.
Он наталкивался на непроницаемую перегородку,
Язык казался ему препятствием для мысли, но мыслить без языка он не мог.
Порой он проводил целые часы в мучениях, пытаясь понять, возможно ли мыслить без слов. И тогда ему представлялось, что само понятие существования кладет предел человеческой мысли; все вокруг становилось сумрачным и пустынным – он окидывал взглядом короткий отрезок собственного существования, и мысль, точнее не-мысль о небытии сотрясала его душу, он не мог понять – как же так: вот сейчас он существует, а когда-нибудь перестанет существовать. Без поддержки и руководства он блуждал в глубинах метафизики.
Иногда после хора Райзер проходил мимо болтающих друг с другом товарищей и слышал, как они шушукались за его спиной: «Вон пошел меланхолик!» Тогда он задумывался над природой звука и пытался отыскать здесь то, что нельзя выразить словами. Подобные размышления заняли место прежних романтических фантазий, которым он предавался, когда тусклыми зимними вечерами под снегом и дождем пел в хоре.
Он взял у антиквара Вольфову «Метафизику» и прочел ее своим новым методом; когда же он в следующий раз пришел к сапожнику Шанцу, пищи для их философской беседы оказалось еще больше, чем ранее, – они своим умом дошли до многих систем, открытых давними и нынешними учеными мужами и превозносимых множеством людей.
В это время директор Бальхорн, на дружбу с которым Райзер возлагал столь большие надежды и столь в них разочаровался, был переведен суперинтендентом в небольшой городок неподалеку от Ганновера, и другой директор, по имени Шуман, заступил его место.
Эта перемена нимало не заинтересовала Райзера, чье внимание целиком поглотила метафизика. Новый директор был человеком в годах, но обладал солидными знаниями и изысканным вкусом, причем – весьма редкий случай – почти не страдал педантизмом, столь свойственным старым учителям.
Вследствие означенных пертурбаций занятия часто отменялись, поэтому отсутствие Райзера оставалось почти незамеченным. И если пропущенные школьные часы можно провести с пользой, то Райзер ее не упустил – за несколько месяцев он успел сильно продвинуться вперед, и ум его усвоил понятий больше, чем за любой школьный год.
Ни разу, во всяком случае, не довелось ему слышать капитального курса философии, преподанного столь же подробно, как сам он за это время продумал его для себя; иные же науки, как догматика, история и т. п. и не преподавались в университете столь досконально, как в ганноверской школе.
В детстве его учили только счету и письму, но он растерял полученные навыки, так как поупражняться в счете у него не было случаев, а свой почерк он испортил, записывая на слух. Теперь же он приобрел известные навыки в письме, вся польза от которых состояла в том, что он заметно набил в этом деле руку. Кроме того, он стал снова выполнять домашние задания и подавать выполненные упражнения ректору, который был приятно удивлен улучшением его почерка и вскоре уже поручал ему переписать что-нибудь прямо у себя дома, куда Райзер опять оказался вхож. Это породило в нем надежду вернуть себе доверие ректора, но все пошло прахом, когда в Ганновер неожиданно прибыл его отец: пастор Марквард не нашел для него иного утешения, как сказав, что его сын – вечный неудачник и ждать от него толку в будущем не приходится.
Когда отец уходил, Райзер вышел проводить его за городские ворота, и здесь отец передал ему «утешительные» слова пастора Маркварда, заодно осыпав его горькими упреками в том, что он не ценит оказываемых ему благодеяний. При этом он упомянул и бывший на сыне кафтан как незаслуженный дар благодетеля. Последние слова привели Райзера в негодование, так как этот кафтан, сшитый из грубого серого сукна и делавший его похожим на слугу, всегда был ему ненавистен, – он выпалил отцу, что носит сей позорный наряд с большой горечью и великой благодарности за него не испытывает.
Отец, свято чтивший почерпнутые у мадам Гийон нравственные принципы самоунижения и искоренения всяческой гордыни и тщеславия, пришел в бешенство, резко повернулся и на прощанье послал сыну свое проклятие. Никогда еще Райзер не испытывал таких чувств: все, что ему пришлось претерпеть от своей злой судьбы, разрыв с отцом и его проклятие словно молнией пронзили его душу.
Возвращаясь в город, он выкрикивал хулу на небеса и был близок к отчаянью; он хотел лишь одного, чтобы земля поглотила его, – казалось, что проклятие отца начинает над ним сбываться.
На некоторое время это происшествие вновь перечеркнуло все его добрые намерения и пресекло размеренные труды.
Лето подошло к концу, и возобновившийся телесный недуг стал угнетать его духовно. У него начались головные боли, не утихавшие ни днем, ни ночью в течение целого года.
Портной, у которого он прожил год, отказал ему от дома, и он переселился к некоему мяснику на отдаленную улицу. У этого мясника уже квартировали двое солдат и несколько школьников.
Теперь он, как и раньше, проводил дни вместе с другими жильцами в нижней комнате, а фортепиано с прибитой к нему полкой для книг разместилось наверху, но не на чердаке, а в маленькой спальне, которую он делил с одним хористом. Летом, в теплое время, каждый из них мог там пользоваться уединением.
Общение с хозяином-мясником, двумя солдатами и шалопаями хористами не требовало слишком тонких манер.
Зимними вечерами вся компания собиралась в одной комнате, а поскольку работать при таком шуме и гаме все равно было невозможно, он присоединялся к остальным и, как мог, развлекался с людьми, составлявшими отныне его тесный круг.
Несмотря на беспрестанную головную боль, он старался работать всякий раз, как его хоть ненадолго оставляли в покое, и за несколько недель выучил французский язык, взяв в букинистической лавке латинского Теренция с французским переводом. Ежедневно разбирая по нескольку страниц, он вскоре стал сносно понимать французские книги.