Антракт. Поминки. Жизнеописание. Шатало
Шрифт:
Собственно говоря, отец всю свою жизнь был дилетант — сначала в музыке, потом в теннисе.
Более того, он по самой своей природе был именно дилетант — в расширительном, разумеется, смысле.
Очень может быть, что именно в этом и состояло его обаяние.
Не исключено также, что за это его и любили женщины. Это давало им ощущение некоторого превосходства над ним. Они могли его не только любить, но и жалеть. Женщинам это совершенно необходимо. До поры до времени конечно же. Потом они начинают тосковать по мужчинам с сильной волей, твердым характером и
Но, с другой стороны, от таких мужчин они тоже скоро устают, и их снова тянет к слабым, неуверенным в себе и требующим от них жалости и сочувствия.
Принцип маятника.
Отец имел успех у женщин.
Он был интересен им странной и даже, пожалуй, несколько загадочной смесью спортивной мужественности, этакого доморощенного, отечественного плейбойства с некой зыбкой, без видимых причин, печалью и неутолимой жаждой чего-то, чему они и имени-то не знали.
Они восхищались им и вместе глядели на него несколько по-матерински: с обожанием, но снисходительно и даже чуть сверху вниз.
Он был довольно-таки сложной молекулой, отец.
Особенно же его любили дети и подростки. Он на удивление легко и сразу, безо всяких усилий со своей стороны, находил с ними общий язык. Просто-напросто он разговаривал с ними как равный с равными. Впрочем, так оно и было на самом деле: он и был, в известном смысле, ребенком, подростком с седыми висками. Хотя со временем стал грузнеть, отяжелел, и теперь не только виски, но и вся голова у него стала если уместно это расхожее выражение, перец с солью.
Кроме того, он был прирожденным педагогом, в данном случае — тренером. Он не мог да и не стремился сделать из своих учеников мастеров и чемпионов, но научить их любить теннис и его простые, естественные и доступные радости — это он умел.
И этого с него было достаточно.
Отца огорчало, что ему так и не удалось привить Ольге любовь к спорту. Как и то, что она не стала музыкантом. То есть не пошла по его стопам.
Он считал, что Ольга вообще пошла в мать. Он был даже доволен этим: если сам он считал себя неисправимым дилетантом, то мать, на его взгляд, была воплощением профессионализма, и не только в том, что касалось ее специальности: мать, за что бы ни бралась, все делала уверенно, спокойно, и все, как считал отец, ей удавалось.
И все же про себя он печалился, что дочь пошла не в него, а в мать.
Хотя на самом деле все обстояло совершенно наоборот, и Ольга росла полнейшим его повторением и подобием. Все в ней самое глубинное и не подверженное переменам было как раз от него.
Верхний слой ее характера — упорство, настойчивость, трудолюбие и даже некоторый раздражавший, точнее, ставивший в тупик отца педантизм были действительно унаследованы ею от матери. Но все, что было под этим верхним слоем и что составляло самую суть, или, точнее, тип ее души — мягкость, неуверенность в себе, неумение довести до конца дело, начатое, казалось бы, с такой настойчивостью и педантизмом, ее затаенная мечтательная грусть, которую она, как впрочем, и сам отец, упорно прятала за иронической колючестью суждений и слов, — все это было несомненно от него.
Ольге, как и отцу, было непросто жить.
А уж когда она вырастет — правда, это уже выходит за рамки настоящего жизнеописания, поскольку задолго до этого Чипу предстоит умереть, и вместе с этим неизбежным событием жизнеописание исчерпает себя и те скромные задачи, которые оно перед собой ставило, — когда Ольга станет совсем взрослой и уйдет, как говорится, в самостоятельное жизненное плавание и станет все решать за себя сама и сама же нести бремя содеянного и несодеянного, — ей будет, по всей видимости, и вовсе непросто жить.
Но до этого было еще далеко.
Чип был еще жив и вполне, казалось, здоров, более того, как уже упоминалось, он опять, после почти двухгодичного перерыва, стал петь.
А бабушка занемогла.
Она держалась долго и стойко.
Ее жизнь была не из самых легких и безоблачных. Даже напротив. Один дед чего стоил — даже до болезни, более того — даже в молодости еще, в лучшую их с бабушкой пору, с его страхами, брюзгливостью, мелким и, в общем, безобидным, но утомительным тиранством, не говоря уж о его приверженности к вину.
Ну, и прочие тяготы, заботы, неустройства, а также всевозможные исторические потрясения и катаклизмы — все это ложилось в первую очередь на слабые бабушкины плечи.
Бабушка слегла.
И, словно чуя беду — а пернатые, как известно, даже землетрясения или, скажем, цунами чуют загодя, — Чип вновь перестал петь.
Теперь уже окончательно.
Врачи бабушкину болезнь определяли по-всякому, и почти наверняка каждый из них был по-своему прав: это были хорошие врачи, материны товарищи еще по институту, внимательные, опытные. Некоторые из них, в отличие от матери, стали профессорами и докторами наук, а один так даже академиком.
На самом же деле бабушка умирала от старости.
Точнее говоря, от усталости: она просто устала жить.
Дедову узкую и длинную железную кровать с пружинной сеткой убрали сразу после его смерти, и бабушка лежала в своей комнате на диване с валиками и высокой спинкой.
Дедову кровать отдали пионерам, ходившим по квартирам в поисках металлолома. У них в школе, как выяснилось, был даже план по сбору металлолома. Они унесли дедову кровать с веселыми, радостными криками. Впоследствии, надо полагать, кровать переплавили и сделали из этого старого, тоже уставшего от долгой жизни металла что-нибудь полезное.
Закон сохранения вещества.
Сложнее обстоит дело с примерами из жизни, с непреложностью подтверждающими всеобщий закон сохранения энергии.
Куда ушла и во что превратилась, например, энергия долгой дедовой жизни?
А теперь — бабушкиной?
Не та энергия — механическая, химическая и прочая, расходуемая без остатка на дело, на дела, на делание дел и дела, — другая: та, что кипела, переливалась через край или, наоборот, уходила на самое дно и там безмолвно таилась до поры, дожидаясь своего срока, — энергия, если угодно, сердца, ума, души?