Антракт. Поминки. Жизнеописание. Шатало
Шрифт:
Он спросил ее осипшим голосом:
— Какой Рома?..
Она не отвела глаза, но и не ответила, ушла в ванвую, вернулась оттуда в халате, словно бы, подумалось ему мельком, теперь уже было нельзя, чтобы он смотрел на нее нагую.
Какие еще тридцать сребреников? о чем это Глеб говорил?.. — так же мельком, по касательной вспомнил он.
Эля не сводила с него ставших разом густо-синими глаз.
— Все?..
— Что — все?.. — ушел он от ответа. — Ты что, Глеба не знаешь? У него всегда все подлецы и подонки, один он святее святого…
— Что
— Я-то тут при чем?! — слабо вскинулся Иннокентьев. — Чего вы все от меня хотите? Как будто я его предал!
— Предал, Боренька, именно что предал, — сказала она скорее с жалостью, чем с упреком. И выпела свое вечное: — Норма-ально…
— Что тут нормального?! — Но голос его не слушался, да и не было в нем сейчас ни гнева, ни обиды — одна пустота и желание остаться одному, укрыться с головой одеялом, ни о чем не думать. — При чем я-то?!
— А при том, Боренька, — настояла она. — При том, что как тебе Глеб сказал, что — все, что конец, хана, тебе сразу и полегчало, это я и по твоему лицу угадала. Сразу легко стало, камень с души сняли — твое дело сторона, всего и делов-то. Кто тебя лучше моего знает?.. Как же не предал, если им всем плохо, одному тебе легко, один ты — весь в белом, как в том анекдоте, знаешь?.. — И вдруг с надеждой опять подняла на него глаза. — А глядишь, еще можно что-нибудь придумать, а?.. Глядишь, не поздно еще, верно? Ведь чего не бывает…
Он хотел было отвернуться к стене, но она наклонилась к нему, положила на лоб еще теплую со сна ладонь, прислушалась.
— Вроде нет температуры. Аспирин-то импортный был, может, подействовал. — И совершенно неожиданно, наверняка неожиданно и для самой себя, приняла за него решение, и он понял, что ему не отвертеться. — Тебе в Москву надо, прямо сегодня. Напою тебя чаем с медом и поеду обменяю билеты. Хочешь не хочешь, а надо.
— Зачем? — преодолевая слабость, спросил он, заранее зная, что на этот вопрос ответа у нее нет и быть не может, потому что для нее самый этот вопрос бессмыслен и непонятен, и что он полетит с нею, хотя знает, что ничего уже нельзя исправить. И что в их отношениях — его и Эли — тоже уже ничего не исправишь.
— Надо, — сказала она так, словно это и не требовало никаких доказательств. — Ты сам знаешь, что надо.
За окном полыхнула где-то совсем близко молния и громыхнуло так, что зазвенели в гостиничном серванте рюмки.
— Гроза, — сделал он последнюю попытку к сопротивлению, — самолеты наверняка не летают.
— Летают, — убежденно ответила она, — не один, так другой.
Он все-таки спросил ее:
— Почему ты называешь его Ромой?
Она направилась к двери, на ходу пожав плечами:
— А он и есть Рома, как же его иначе?..
11
В Париж Иннокентьев прилетел в самом конце июня.
Он дал себе слово не разыскивать там Леру и не видеться с ней.
При этом он знал, что и разыщет и увидится, потому что за эти шесть лет не было дня, чтобы он не думал об этой встрече с Лерой, не был слепо уверен, что рано или поздно она произойдет, и ничего мучительнее и слаще этих мыслей не было для него все эти годы.
Она приходила в его сны, и, проснувшись, он не мог отделить сна от яви, ему казалось, что она и на самом деле говорила с ним, улыбалась своей солнечной улыбкой, смеялась, чувствовал на губах ее губы, шелковистость кожи, хрупкость ее ладони.
Самым жалящим и неразрешимым вопросом, ноющей занозой застрявшим в сердце, над которым он бессонно маялся первые годы после ее отъезда, был — любила ли она его?.. Ему казалось, что от ответа на этот вопрос зависит все. Потому что, будь он уверен, что она его любила, все — и его собственная любовь, и бессильная ревность, и мучения уязвленного самолюбия, и боль от этой застрявшей в сердце занозы, — все, все имело бы смысл и оправдание. Если же она его никогда не любила и вся их совместная семилетняя жизнь была лишь одна ложь, притворство и игра — все в его прошлой жизни, а значит, и в будущей теряло какой бы то ни было смысл, становилось попросту пошлым и смешным.
Антонина Дмитриевна, его приходящая домработница, твердо верила и упрямо убеждала его, что именно в те минуты, когда он вспоминал Леру или видел ее во сне, она тоже на другом конце света вспоминает и думает о нем.
И он верил Антонине Дмитриевне.
За все эти шесть лет он ни разу не написал Лере и не получил от нее письма, не видел ее фотографий, не знал подробностей ее новой жизни и именно в силу этого своего неведения помнил и вспоминал ее такою, какая она была прежде, с ним.
Симпозиум был многолюдный, шумный и бестолковый, как и все подобные собрания незнакомых и никогда даже не слышавших друг о друге людей, со множеством дискуссий, брифингов, просмотров, официальных и полуофициальных завтраков, ужинов и коктейлей.
Иннокентьев два раза выступал — на секционном и на пленарном заседаниях — и еще раз по телевидению, рассказывал о работе Гостелерадио, о последних премьерах московских театров.
На одном из таких случайных, в суете и вечном цейтноте сборищ старый его приятель еще по университету, а теперь представитель Агентства по авторским правам в Париже Витя Говоров спросил его мельком:
— Ты уже виделся с Лерой?
— Нет, — с удивившим его самого равнодушием ответил Иннокентьев, — Да и когда?..
— У меня есть ее телефон. Дать? — предложил Говоров.
— Я знаю его, — поспешно отказался Иннокентьев, — спасибо.
— Дома ее застать трудно, она допоздна торчит в своей лавочке, так что звони либо рано утром, либо совсем ночью, — посоветовал Говоров.
— Если успею, — неопределенно пожал плечами Иннокентьев, — тут нас так запрягли, ни минуты свободной…
— Я с ней изредка вижусь. С тех пор как она разошлась с мужем…