Антропология и теория политических установлений
Шрифт:
Полная коэкстенсивность между угрозой и убежищем позволяет нам поместить проблему политических установлений на твёрдую почву. По двум, по меньшей мере, причинам. Прежде всего, потому что эта коэкстенсивность заставляет подозревать, что видимое убежище (государственный суверенитет, например) является в некоторых случаях ярчайшим проявлением угрозы (внутривидовая агрессивность). Во-вторых, потому что подсказывает до некоторой степени релевантный методологический критерий: установления действительно защищают нас тогда, и только тогда, когда пользуются теми же исходными условиями, которые в иных отношениях не перестают подпитывать угрозу; тогда, и только тогда, когда черпают защитные ресурсы из «открытости миру» и способности отрицания, из неотении и модальности возможного; тогда, и только тогда, когда ежечасно демонстрируют свою принадлежность категории «того, что может быть и так, и иначе».
Желая ослабить тиски диалектической схемы, согласно которой (само)деструктивные влечения лингвистического животного обречены вечно укреплять и совершенствовать синтез, представленный государством, современная критическая мысль — от Хомского до французских постструктуралистов — посчитала удобным стереть со своего горизонта, вместе с диалектикой, саму память об этих (само)деструктивных влечениях. Тем самым современная критическая мысль рискует лишь подтвердить диагноз Шмитта: «враждебный государству радикализм возрастает в той же мере, в какой растёт вера в радикальное добро человеческой природы». Всё говорит в пользу того, что здесь мы находимся в тупике. Вместо того чтобы отбрасывать отрицание, хотя бы и с целью избежать оселка диалектики, необходимо
9
Очевидно, здесь Вирно отсылает к фрейдовской концепции «жуткого» (Das Unheimliche), введенной для обозначения психического момента, когда что-то является как знакомое, но при этом и чуждое, вызывающее тревожное беспокойство. Вирно переписывает эту конструкцию скорее в лингвистически-антропологических, а не психоаналитических категориях. — Прим. ред.
1.3 Роптания в пустыне
Взаимосвязь между пугающими сторонами человеческой природы и политическими установлениями является, без сомнения, метаисторическим вопросом. Принимаясь за его решение, бесполезно обращаться к калейдоскопу культурных различий. Вместе с тем, как это всегда происходит, ясные очертания и весомость метаисторический вопрос обретает только в рамках конкретной социально-исторической ситуации. Инвариант, т. е. врождённая (само)деструктивность животного, мыслящего при помощи слов, тематизируется как «довод» в пользу существования «функции», которая целиком состоит из связанных с непредвиденными обстоятельствами кризисов и конфликтов. Иными словами: проблема внутривидовой агрессивности выступает на первый план, как толькосовременное централизованное государство начинает переживать заметный упадок, хотя бы и расцвеченный конвульсивными поползновениями к реставрации и тревожными метаморфозами. Именно посреди и в силу упадка проблема установлений, их регулятивной и стабилизирующей роли заставляет себя ощутить во всем своём био-антропологическом размахе.
Шмитт и сам, не без заметного огорчения, признаёт ослабление государственного суверенитета [10] . Размывание «монополии на политическое решение» проистекает как из природы современного производственного процесса (основанного на абстрактном знании и языковой коммуникации), так и из социальной борьбы шестидесятых-семидесятых, а также из последующего распространения образов жизни, не восприимчивых к «предварительному договору о повиновении». Здесь не столь важно подробно останавливаться на этих причинах или перечислять другие. Важны вопросительные знаки, повисшие над новой ситуацией. Какие политические установления могут иметь место вне государственного аппарата? Как обуздывать неустойчивость и опасность человеческого животного, когда мы больше не можем рассчитывать на «навязчивое повторение» в применении правил, действующих в любое время? Каким образом избыток влечений и открытость миру могут действовать как политическое противоядие от той отравы, которую сами же и выделяют?
10
В исходном тексте цитата отсутствует. Мы можем привести здесь как пример следующий пассаж из «Понятия политического»: «Европейская часть человечества до недавнего времени жила в эпоху, чьи юридические понятия были целиком запечатлены в государстве, и которая предполагала государство моделью политического единства. Ныне эпоха государственности приближается к своему концу». См.: Carl Schmitt, Der Begriff des Politischen. Berlin, 1979, S. 9. (перевод с немецкого наш, т. к. данная вводная часть текста отсутствует в русской публикации). — Прим. ред.
Эти вопросы возвращают нас к мучительнейшему эпизоду в повествовании об исходе евреев из Египта: к «роптаниям» в пустыне, этой череде исключительно горьких распрей и междоусобиц. Вместо того чтобы покориться фараону или восстать против его правления, евреи воспользовались принципом tertium datur, ухватившись за другую, беспрецедентную возможность: оставить дом рабства и работы, от которой они «стенали». И они отважились войти в ничейную землю, где опробовали неслыханные доселе формы самоуправления. Но узы сплочённости слабеют: растёт стремление к старому угнетению, уважение к товарищам по бегству внезапно превращается в ненависть, пышным цветом расцветают идолопоклонничество и насилие. Множество [la moltitudine] должно разобраться с этим злом, или, если угодно, с негативностью, которая в него проникает: расколы, враждебность, клевета, полиморфная агрессивность. Повествование об исходе представляет собой, пожалуй, самую авторитетную теологически-политическую модель преодоления государства, ибо рисует возможность подрыва принадлежащей фараону монополии на принятие решений посредством предприимчивого уклонения [sottrazione] [11] ; но также потому, что, привлекая внимание к «роптаниям», оно тем самым исключает идею, будто это уклонение основано на природной кротости человеческого животного. Исход опровергает Шмитта: Республика, которая больше уже не является государством, пользуется очень близкими и открытыми отношениями с врождённой деструктивностью нашего вида.
11
Дословный перевод ит. sottrazione — «вычитание». Имеется в виду «вычитание самого себя» из институтов государства. Вирно отсылает к близким современной философии (Жиль Делез, Ален Бадью) поискам иной операции, нежели отрицание, в логике которого прежде строились, с одной стороны, критическая мысль, а с другой — революционная практика. «Вычитание» означает скорее «позитивную составляющую отрицания», оно противоположно деструкции. Так Бадью разводит философски осмысленное математическое «вычитание» и гегелевское «отрицание», которое в вульгарной интерпретации так или иначе зависит от фигуры последующего синтеза (так, революционное отрицание капиталистического государства приводит к формированию государственного капитализма). Марк же говорит о том, что деструкция буржуазного государства не является самоцелью. Таковой является коммунизм как конец государства как такового и создание общества, основанного на подлинном бесклассовом равенстве. Но чтобы прийти к коммунизму, мы должны не просто разрушить государство, а заменить его новым, которое не является простым результатом деструкции. Это принципиально новое государство строится как процесс собственного отмирания. Оно «вычитается» из всех форм «нормального» государства. Если классическое государство — это форма власти, то пролетарское государство — это род не-власти, или «власть исчезновения вопроса о власти». Точно так же Вирно с его темой «исхода» множеств, по сути, говорит об их «вычитании» из государственных установлений. — Прим. ред.
2. Пост-государственные установления
«Враждебный государству радикализм» не только без колебаний признаёт (само)деструктивные влечения существа, наделённого речью, но и принимает их настолько всерьёз, что считает нереалистичным, даже крайне вредным, противоядие, которое предусматривают теоретики суверенитета. Ниже я хотел бы развить некоторые соображения о форме и функционировании политических образований; хотя они и тесно сопряжены с пугающими аспектами природы человека, тем не менее, они выглядят несовместимыми с «монополией на политическое решение».
Я постараюсь развить эти соображения, не ссылаясь на то, что могло бы быть, но сосредоточусь на том, что всегда уже есть. Другими словами, я пренебрегу на время необходимостью изобретать политические категории, соответствующие нынешним социальным трансформациям, чтобы сконцентрировать внимание на двух макроскопических антропологических — а точнее, антропогенетических — реальностях, во всех отношениях представляющих собой установления: языке и ритуале. Это как раз те установления, которые с величайшей ясностью демонстрируют все необходимые условия, только что перечисленные в моих вопросах: признание невозможности выйти из природного состояния, маятниковое движение между порядком и правилами, взаимозаменяемость между вопросами принципа и фактическим положением дел, глубокое знакомство с двойственностью и осцилляцией. Эти два природно-исторических установления, говоря о которых я ограничусь лишь самым минимумом, не являются, тем не менее, установлениями политическими. Вместе с тем, мы не можем исключать возможности обнаружить в нашей традиции один или несколько концептуальных механизмов, представляющих собственно политический эквивалент языка или ритуала. В нашей традиции: даже здесь, как видите, я не апеллирую к тому, что будет, но лишь к тому, что было. Что касается ритуала, то позвольте мне выдвинуть следующую гипотезу: способ, каким он всякий раз заново противостоит и смягчает опасную неустойчивость человеческого животного, имеет свой коррелят в теолого-политической категории katechon. Это греческое слово, использованное апостолом Павлом во Втором Послании к Фессалоникийцам и позднее повторно открытое консервативной доктриной, означает «то, что удерживает», — силу, которая неустанно, вновь и вновь задерживает приход «сына погибели», последней всесокрушающей катастрофы. Так вот, мне представляется, что понятие katechon, в качестве политического аспекта ритуальных практик, более чем пригодно для того, чтобы определить природу и задачи установлений, более не принадлежащих государству. Отнюдь не будучи одним из «винтиков» теории суверенитета, как утверждает Шмитт и компания, идея силы, удерживающей так называемое «зло», однако же неспособной его устранить (поскольку такое устранение совпало бы с концом мира, или лучше, с атрофией «открытости миру»), прекрасно подходит антимонополистической политике исхода [12] .
12
Исход (exodus), «политика исхода» — важная тема политической философии Вирно и других теоретиков итальянского постопераизма (о нем см. редакторские примечание к тексту А. Негри «Логика и теория исследования». Эта тема имеет различные модальности: историческую, политическую, онтологическую. Исторически, «исход» был реально существующей практикой борьбы в Италии в 1960-1979-е гг., как «бегство» рабочих с фабрик, что было также связано с высоким уровнем внутренней миграции рабочей силы. Этот феномен был осмыслен теоретиками итальянского операизма (пролетаризма) как манифестация отказа от работы в рамках индустриальной фордистской системы организации труда, вынуждающая капитал форсировать развитие производительных сил, новых технологий. В дальнейшем эта тактическая линия была генерализирована как стратегия «исхода». Ее теологические корни можно обнаружить еще в ветхозаветной мифологии бегства иудеев из «дома рабства» в Египте. Современные авторы усматривают философские истоки этих идей уже у Ницше, который в книге «Утренняя заря» призвал рабочих вырваться из рабства у машин, капитала, партии через эмиграцию и бегство из «европейского улья». У Маркса сходная идея миграции как сопротивления обсуждалась в разделе «Современная теория колонизации» первого тома «Капитала», где он обращает внимание на миграцию фабричных рабочих из Европы в новые земли в Америке как способ сопротивления эксплуатации. Онтологический план «исхода» связан с понятиями, разработанными в 1970-х гг. Ж. Делезом и Ф. Гваттари («номадизм», «детерриториализация»). — Прим. ред.
2.1 Язык
Язык живёт доиндивидуальной и надличной жизнью. К отдельно взятому человеческому животному он имеет отношение лишь в той мере, в какой то принадлежит к «массе говорящих существ». Совсем как свобода и власть, он существует исключительно в отношении между членами сообщества. Бифокальное зрение, которым обладает каждый отдельно взятый человек, можно по праву считать общим даром, свойственным всему виду. В случае же языка это не так: здесь дар создаётся самим его разделением; стало быть, само между межличностных отношений и обусловливает, как бы путём резонанса, внутриличное достояние. Природно-исторический язык свидетельствует о приоритете «мы» над «я», коллективного разума над индивидуальным. Вот почему, как не устаёт повторять Соссюр, язык — это общественное установление. На самом деле, именно по этой причине он и есть «чистое установление», матрица и мерило для всех остальных.
Такой вывод не был бы полностью оправданным, если бы язык, помимо того, что он надличен, не осуществлял бы также интегрирующую и защитную функцию. Ведь любое подлинное установление стабилизирует и предохраняет. Но какую нехватку требуется восполнять природно-историческому языку? И от какой опасности он должен нас защищать? И у нехватки и у опасности есть точное название: языковая способность. Эта способность — т. е. биологическая предрасположенность к членораздельному говорению каждого отдельного индивида — есть простая потенциальность, которая остаётся лишённой актуальной реальности, в точности как в состоянии афазии. Как пишет Соссюр: «…во всех случаях афазии или аграфии нарушается не столько способность произносить те или иные звуки или чертить те или иные знаки, сколько способность каким бы то ни было орудием вызывать в сознании знаки данной языковой системы» (Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. Извлечения. М. 2006, С. 24). Язык — как социальный факт или чистое установление — компенсирует бессловесное младенчество индивида, состояние, в котором не говорят, хотя и обладают способностью это делать. Он предохраняет нас от первой и самой грозной опасности, которой подвергается отмеченное неотенией животное: силы, которая пребывает как таковая, лишённая соответствующих ей актов. Различие между лингвистической способностью и исторически обусловленными законами языка — различие, которое, отнюдь не будучи упразднённым, сохраняется и в период зрелости, заставляя ощущать себя всякий раз, когда производится высказывание — наделяет институциональной тональностью природную жизнь нашего вида. Именно это различие предполагает предельно тесную связь между биологией и политикой, между zoon logon ekon и zoon politikon.
Язык — это установление, делающее возможными все остальные: моду, брак, закон, государство (список можно продолжить). Но матрица радикально отличается от своих побочных продуктов. Согласно Соссюру, функционирование языка несравнимо с функционированием закона или государства. Бесспорные аналогии оказываются на поверку обманчивыми. Изменение с течением времени гражданского кодекса не имеет ничего общего с перегласовкой согласных или изменением некоторых лексических значений. Пропасть, отделяющая «чистое установление» от знакомых нам социально-политических аппаратов, поучительна для такого исследования, как наше. Пользуясь терминологией, которую мы употребляли ранее, мы могли бы сказать, что только язык является поистине мировымустановлением, т. е. таким, которое самим способом своего бытия отражает избыток биологически нецеленаправленных стимулов, не говоря уже о хроническом «обособлении» человеческого животного по отношению к его собственному жизненному контексту.