Антука
Шрифт:
Все похвалили.
– Ах, как хорошо!
А ксендз Флориан спрашивает:
– Не имеешь ли ты предсмертной просьбы, Якуб?
Якуб молчит.
– Мне все равно, мне только пить хочется.
– Экий дурак! – говорит Флориан: – ничего не умел выдумать. Дайте ему пива!
Подали Якубу пива, а он – было начал губами пену раздувать, а потом говорит:
– Не надо, не хочу.
Флориан говорит:
– Выдерни из-под него передок.
Дернули из-под него передок, он и закачался… Что-то щелкнуло.
Все отворотились, и тихо-тихо стало все; только
Ксендз Флориан сказал:
– Это ничего, давайте жида на его место.
– Где же будет гемютлих? – спросил Мориц.
– Погодите.
Глава восьмая
Паныч Гершко оказался против Якуба находчивей. Он, как только увидал мертвого Якуба, сам начал про просьбу кричать:
– Я имею просьбу… Ай, я имею большую предсмертную просьбу!
Ксендз говорит:
– Хорошо, хорошо! Ты ее скажешь. Но только я вперед тебе должен одно сказать: пожалуйста, не просись в христианскую веру. Это у вас такая привычка, но теперь тебе это не поможет, а ты только поставишь нас в неприятное положение.
– Ой, нет, нет! – говорил паныч Гершко, – теперь в христианскую веру проситься не буду. Я совсем другое… Совсем простое прошу.
– Ну, простое проси.
– Я прошу не вешать меня за шею!
Гонорат остановил рассказ и воскликнул:
– Вы понимаете, в чем тут штука?
Мориц молча кивнул головой, а реби Фола вскричал:
– Разумно!
Гонорат бросил на него презрительный взгляд и продолжал:
– Разумно!.. А вот же ты увидишь, к чему это повело!
Ксендз рассердился.
– Ах ты, – говорит, – каналья! Так-то ты за деликатность платишь! Разве это можно выдумывать!
– Отчего же не можно?
– Да за что же мы тебя повесим?
А Гершко отвечает:
– Мне все равно… Хоть ни за что не вешайте.
Флориан только плечами пожал и говорит:
– Нет, братцы, жиды такой народ, что с ними, действительно, ничего невозможно.
И Гершку повесили.
– За что же? – перебил Мориц.
– Ну, конечно, за шею.
Вышла пауза.
Мориц побарабанил пальцами и, вздохнув, сказал:
– Да, это гемютлих… Сколько вы, капитане, в самом деле пережили ужасного!
– Не мало, Мориц, не мало.
– Но вы, все-таки, хорошо нашлись.
– Как кажется. Иначе мне самому висеть бы на дышле.
– Конечно, конечно! – заметил Целестин. – Нельзя спорить, что всех находчивее вышли ксендз с Гоноратом. Они ли не молодцы! Сами, черт знает, выдумали откуда-то какой-то старинный обозный обычай, сами предсмертную просьбу учредили и сами же все это уничтожили: удавили людей, как тетеревят, а сами живут спокойно.
Гонорат посмотрел на Целестина и, покачав головою, вздохнул и молвил:
– Почтенный пан Целестин, вы не можете судить чужую душу. Теперь я спокоен, но меня это долго мучило, и я не находил покоя даже после того, как нас тогда скоро рассеяли, и я принес покаяние, и меня простили…
– А
– Это что за вопрос? Разумеется, чистосердечно.
– То-то… как добрый католик.
Гонорат покачал головою.
– Любезнейший Мориц! Как это глупо!
– Да я ничего.
– Нет, не «ничего». А я это для твоей же пользы… Я переменил свой образ мыслей, и надел вот эту жандармскую шляпу с казенным пером, Мориц, – это всякий может видеть; но я долго не знал покоя в жизни.
Целестин сделал презрительную гримасу и процедил:
– Отчего же это?
– Да, вот именно «отчего»? Тебе, почтенный Целестин, будет непонятно, потому что ты не поляк.
– Почему же это я не поляк?
– Потому что ты лютер или кальвин, а не католик, и у тебя черствое сердце. Ты – ведь я тебя знаю… ты не веришь…
– Вы все должны знать.
– Да не перебивай! Ты в Бога не веришь.
– Вы врете.
– Возьми свое слово назад. Твоя вера, какова она есть, это все равно, что ее и нет. Ты хлопочешь о том, что всего меньше стоит. Не отпирайся: ты внушаешь молодым людям, что поэзия вздор, и хлопочешь только о том, чтобы все занимались работой, чтобы процветал труд и ремесла, как будто в этом для нас все и дело; а я – добрый католик: и люблю поэзию, и имею чувствительное сердце: мне дорого то, что ждет нас после смерти. Да; мне всегда приходит на память, что всем надо умереть… И когда мне это придет на ум, и я подумаю, что я тоже умру, то всякий раз ясно вижу перед собою это… как у них были глаза… оба к носу… и темя шевелилось. Я уверяю тебя, что это престрашно, и это со мною долго продолжалось.
– Но, однако, прошло?
– Да, прошло.
– Отчего же?
– От одного ужасного случая, от которого я черт знает как уцелел на свете.
– Какой же это случай? – спросил Мориц.
– Это, Мориц, был чертовский случай, – это адская сцена, на которую опять выходит отец Флориан.
Реби Фола потянул ухо к Морицу и прошептал:
– Так это было на сцене!
– Да, реби Фола, – молчите, – все это было на сцене.
– Хорошо, хорошо!
Гонорат продолжал.
Глава девятая
Это я мог бы говорить только для верующих, но все равно. Прошел слух в народе, что под Злочевом в лесу на пасеке поселился человек святой жизни. Он завел пчел, давал людям лекарства и ни от кого ничего за это не брал. Бедные глупые русины прозвали его между собою «пчелиный королек». Стали к нему ходить отовсюду; он исцелял всех, у кого бы какая болезнь ни случилась. Если у кого было нехорошо на сердце от сердечных мыслей – и те тоже к нему приходили. И я тоже пошел, чтобы его видеть. До Львова я доехал и все держал пост дорогой, а дальше пошел пешком, чтобы как можно лучше себя приготовить к беседе с святым человеком. Нашел его очень легко: живет в лесу – один… старый, весь оброс бородой, в белой свитке, и даже пахнет от него прекрасно святостью, – медом и воском… А глаза – так насквозь всего человека и проницают. Посмотрел он на меня и говорит: