Аракчеев
Шрифт:
«Где нет суровости, там нет службы», было его любимым изречением, а служба была его жизнью.
К тому же он был человеком, скрывавшим от самых близких ему людей свои мысли и предположения и не допускавшим себя до откровенной с кем-либо беседы. Это происходило, быть может, и от гордости, так как он одному себе обязан был своим положением, но граф не высказывал ее так, как другие. Пошлого чванства в нем не было. Он понимал, что пышность ему не к лицу, а потому вел жизнь домоседа и в будничной своей жизни не гнался за праздничными эффектами. Это был
Масса государственных дел положительно отнимала у него все время, совершенно поглощала его и не давала возможности, даже при желании, следить за внутреннею жизнью близких ему людей, а быть может он и не подозревал о существовании такой жизни.
В 1803 году император Александр Павлович сделал его инспектором всей артиллерии и командиром лейб-гвардии артиллерийского батальона, но, кроме того, он постоянно призывал его к себе для советов, и все главнейшие дела государственного управления, не исключая и дел духовных, рассматривались и приготовлялись при участии графа Аракчеева.
Естественно, что при таких усиленных и разносторонних занятиях, поглощавших дни и часть ночей графа Алексея Андреевича, он, весь отдавшись исполнению священного долга служения государю и отечеству, в своем служебном ослеплении и не подозревал нравственных страданий своей молодой жены.
Если мы припомним к тому же его взгляд на женщин вообще и его отношение к ним, то нам станет совершенно ясна возможность того, что совершавшаяся в его доме глухая, скрытая житейская драма прошла для него совершенно незамеченною.
Весь строй его домашней жизни продолжал оставаться по своей внешности в той же заранее строго определенной им форме, всюду царил образцовый порядок, все исполняли возложенные на них обязанности, в приемные дни и часы гостиные графини были полны визитерами, принимаемыми по выбору графа, графиня аккуратно отвечала на визиты — все, следовательно, обстояло, по мнению Алексея Андреевича, совершенно благополучно.
Чего же ему надо было желать, до чего допытываться, да и где было найти для этого время?
XXVIII
У ПОСТЕЛИ УМИРАЮЩЕЙ
— Ну, что и как? — встретил тревожным вопросом Сергей Дмитриевич Талицкий свою кузину, вернувшуюся из Грузина. Он знал также, что она оставалась там одна, без графини, приехавшей в Петербург к умирающему отцу.
Екатерина Петровна как бы нехотя удовлетворила его любопытство.
— Вот и прекрасно, молодец!.. — одобрительно воскликнул он.
— Я все же виновата перед Талечкой, она была ко мне так добра, — как бы про себя проговорила она.
— Ну, это пустяки, сентименты… — пренебрежительно отозвался он. — Поговорим лучше о деле… Старухе-то скоро капут…
— Какой старухе? — не поняла Екатерина Петровна.
— Какой, известно какой, твоей матери; очень она плоха стала последние дни, третьего дня уже ее соборовали и причащали, лежит теперь без памяти второй день, доктор говорит, что каждую минуту надо ожидать конца…
Бахметьева побледнела.
В
Он не заметил этого взгляда.
— Почему же ты меня не уведомил?.. — упавшим голосом спросила она.
— К чему, помочь ей ты не могла, так зачем же было тебя по пустякам отрывать от серьезного дела… — с циничным спокойствием ответил он.
— По пустякам… Смерть моей матери, по-твоему, пустяки… — простонала она.
— Всякая смерть пустяки, а если она приходит в старости, то тем более, не два же века жить было старухе, пора и на покой…
Екатерина Петровна не выдержала и зарыдала. Сергей Дмитриевич вскочил со стула и стал быстрыми шагами ходить по комнате, проворчав довольно громко:
— Разнюнилась!
Бахметьева не слыхала этого замечания и продолжала плакать.
Первою ее мыслью было броситься к постели больной матери, но почти панически обуявший ее страх остановил и как бы приковал ее к креслу. Вся вина ее перед этой, там, за несколько комнат лежащей умирающей женщиной, готовящейся ежеминутно предстать на суд Всевышнего, Всеведующего, Всемилостивейшего судьи и принести ему повесть о ее земных страданиях, главною причиною которых была ее родная дочь, любимая ею всею силою ее материнской любви, страшной картиной восстала перед духовным взором молодой Бахметьевой, а наряду с тем восстали и картины ее позора и глубокого безвозвратного падения.
Слезы неудержимым градом лились из ее очей.
Ее привел в себя резкий голос Талицкого.
— Если ты сейчас не перестанешь реветь, как корова, то я уйду и только ты меня и видела. Ты знаешь, я этого не люблю, слезы не внушали мне никогда чувства жалости, напротив, они всегда бесили и злили меня, бесят и злят и теперь… Если я не уйду, то не ручаюсь, что я исколочу тебя… Плачут только бесхарактерные, слабые люди, а они не стоят ни сожаления, ни пощады… Ты знала, на что шла, сходясь со мной, смерть матери входила в наши расчеты, она умирает вовремя, иначе она связала бы наши руки. Чего же плакать? С этой дороги, по которой ты пошла со мной, поворота нет.
Молодая девушка расслышала только последние слова своего страшного руководителя.
Они ударили ее, как обухом по голове. Она быстро отерла слезы.
— Ты прав, сняв голову, по волосам не плачут, — заметила она почти спокойным голосом, но при этом окинула Сергея Дмитриевича таким взглядом, полной непримиримой ненависти и бессильной злобы, каким арестант глядит на своего тюремщика, или дикий зверь на своего властного укротителя.
От него не ускользнул этот взгляд, но он только презрительно усмехнулся.