Аракчеевский сынок
Шрифт:
Она была полным воплощеньем его любимой фантазии. Грациозно кроткое личико, с правильно нежными очертаньями, безграничное добродушие и полное отсутствие воли и нрава в больших светло-синих глазах. Какая-то даже робость в этих глазах всего окружающего, боязнь людей. Будто вечная мольба взглядом, чтобы не обидели, не уязвили ее… Мягкий свет этих глаз говорил, что она ни с кем и ни с чем в борьбу не вступит, а всякому уступит, станет повиноваться, ибо это ее призванье, назначенье… Вот что ясно сказывалось в лице, во взгляде и как бы во всех медленно робких движениях этой
Для него, самовольного, крутого нравом, грубоватого в мыслях и речах, именно и заключалась особая прелесть найти крайнюю противоположность своей натуры.
Через несколько дней Шумский знал уже все о бароне Нейдшильде и его дочери, как если б уже десять лет был знаком с ними.
Собрать все сведения даже в один час было ему не трудно, если б он обратился к тому же фон Энэе. Но Шумский почуял в нем соперника… Рассказать все друзьям и просить их содействия было немыслимо, ибо их неосторожность могла быть для него роковою.
У молодого офицера был под рукой золотой человек на всякие дела и порученья, человек, родившийся, чтобы быть шпионом, лазутчиком и настоящим, не трусливым, а хитрым и смелым Лепорелло.
Этот человек был поляк Шваньский, недавно исключенный из одного уланского полка прапорщик, и получивший теперь через графа Аракчеева чин коллежского секретаря. Он был причислен к военному министерству, но состоял на действительной службе у Шумского, жил у него и получал даже определенное жалованье, кроме частых подачек. Шумский приказал своему фактотуму Лепорелло в один день все узнать про барона Нейдшильда. Шваньский узнал очень многое. Но этими сведениями он сам не удовольствовался, а взяв бричку и почтовых, отправился в Гельсингфорс и привез через пять дней целую массу сведений о бароне и его дочери.
Шваньский сделал свой доклад и прибавил:
– Даже на могиле ихней нянюшки побывал-с! – Он дополнил это полушутя, с невообразимо уродливой улыбкой, которая невольно смешила всех его знавших. Улыбающийся Шваньский был настоящая обезьяна…
– Как на могиле нянюшки?.. Чьей? – воскликнул Шумский.
– Ихней-с. Баронессиной нянюшки… Как же?.. На кладбище в Гельсингфорсе… Поклонился…
– Зачем? – расхохотался Шумский. – Что ты мог узнать от этой ее могилы…
– А вот-с и ошибаетесь, Михаил Андреевич. Узнал кой-что очень многозначительное и вам интересное.
– Что же? Дурень… Сторож кладбищенский, что ли, тебе раассказал что-нибудь…
– Нет-с, памятник нянюшкин мне кой-что рассказал. Памятник богатеющий, в тысячу, поди, рублей, а на нем надпись: Дорогой, значит, моей няне, которая меня, значит, любила и которую я любила, как мать. Ее имя все проставлено и баронессино имя все проставлено… Это нешто ничего не значит для понимания вашего, какая это девица?.. Чувствительная, нежная, благодарная и тому прочее и прочее и прочее…
– Да, правда твоя, – задумчиво отозвался Шуйский.
– Ведь стоило сходить на могилу нянюшки? Признаете, что не глупо поступлено?
– Нет. Не глупо… Ты ведь, я не спорю, иногда по нечаянности и умно поступаешь, – пошутил Шуйский.
По возвращеньи Шваньского из Финляндии молодой человек тотчас собрался искать кого-нибудь, кто знает барона, чтобы быть ему представленным. К фон Энзе он опять обращаться не хотел. Он подозревал, по собранным сведениям, что не только немец влюблен давно и серьезно в баронессу, но что и она относится к нему благосклонно…
Познакомиться оказалось очень мудрено. Барон с дочерью почти нигде не бывал, кроме двух стариков, земляков своих. У самого барона приемов не было никаких. Он почти никого не пускал к себе, кроме тех же приятелей финляндцев и кроме родственника покойной кузины своей, т. е. того же фон Энзе.
Быть представленным барону и баронессе где либо на большом бале во дворце или в собраньи, или в театре, на каком-либо публичном увеселении, гуляньи или зрелище – было невозможно. Барон изредка показывался с дочерью-красавицей в многолюдных сборищах. Но к чему же это знакомство поведет? К одному визиту, причем барон может и не принять его, или приняв и не отдав визита, не звать.
– Как же быть! Ведь это какая-то чертовщина. Это надо мной дьявол тешится! – думал и восклицал Шумский. – Одна девушка на всю столицу мне понравилась и крепко, сразу… И ее-то и нельзя видеть! Она-то и живет, как в монастыре или в крепости.
Было одно простое средство. Объяснить все отцу и просить графа Аракчеева явиться посредником в этом и для него удивительном по своей неожиданности приключении. «Его буян Миша, да влюблен?»
Но зачем? Что просить у графа. Просить его объяснить барону, что некто, его побочный сын, несказанно прельщен баронессой и… Что же? Сватать его?!
– Да я вовсе не собираюсь свататься или жениться, – смеялся Шумский сам с собой. – Да барон за меня дочь и не отдаст, пожалуй. Эти чухны гордятся тоже своим дворянским происхождением. А они наполовину шведы, стало быть, как говорят бывавшие в Швеции – еще более горды и надменны, чем иные аристократы иных стран. Да я и не хочу жениться на ней… Чего же я хочу? Познакомиться, видеться, понравиться… А там видно будет! Полюбит она меня, мы и без покровительства моего отца и согласия барона обойдемся.
Прошло еще около недели.
Шуйский стал настойчиво и решительно избегать своих товарищей, никого не пускал к себе, не сказываясь дома или сказываясь больным и почти перестал выезжать. Сидя один в своей спальне, он ломал себе голову.
– Что делать? Врешь, башка, надумаешь. Я в тебя веру имею крепкую… Только надо пугнуть тебя. Надумаешь! Извернешься…
И кончилось тем, что молодой человек, предприимчивый и дерзкий, не привыкший сдерживать себя пред какой-либо преградой, когда затея возникала в его голове – вдруг придумал нечто совершенно невероятное и мудреное… А между тем, оно показалось ему самым простым и легким делом… Действительно, если ему, Шумскому, по пути к цели в дерзком замысле, не останавливаться ни перед чем, смело шагать через все условия принятой морали и принятых обычаев, через крупные и важные преграды и помехи, – то успех может быть несомненно…