Аракчеевский сынок
Шрифт:
Шумский поспешно двинулся в противоположные двери и, пропущенный с поклоном седым и плешивым чиновником с крестом на шее, вошел в другую горницу, меньших размеров, но которая казалась больше и просторнее.
В этой комнате в два окна, выходивших на Дворцовую площадь, был большой стол, покрытый зеленым сукном с золотой бахромой, два большие шкафа, стекла и зеленые занавески которых скрывали от глаз содержимое в них, и больше ничего – ни кресла, ни стула. Кругом стояли пустые стены и только на одной из них, против дверей,
За большим столом на единственном деревянном стуле сидел военный. На сюртуке с высоким красным воротником, подпиравшим подбородок и уши, не было ни одного ордена, но блистал бриллиантами царский портрет. Рукава сюртука, перехваченные у кисти, закрывали его руки и виднелись только пальцы обеих рук, лежавших на бумаге. Он был коротко острижен, но курчавые от природы волосы вились барашком, лишь кое-где блестела седина. Обритое лицо, некрасивое, с вульгарными чертами, сначала поражало отсутствием какого-либо оживления, но затем тотчас же за бесстрастно холодным выражением сказывалось что-то тупое, упрямое, и будто сонливо жестокое.
Мясистый, неуклюжий, слегка вздернутый нос «дулей», как говорит народ, портил все лицо. Толстые, пухлые губы несколько смягчали жестокое выражение всего лица, но зато странные глаза своим тусклым светом производили тяжелое впечатление. Всегда наполовину опущенные веки, скрывающие зрачки, – «галачьи глаза» – делали все лицо тупосонливым и деревянно жестким.
Шумский поспешно, но бережно и не стуча ногами по паркету, обошел стол. Сидевший протянул ему руку, не поворачивая головы. Молодой человек поцеловал позумент и пуговицу края рукава и, снова выпрямившись, стал как на часах.
Временщик, не хотевший или не умевший быть отцом, хотя давно не видал сына, взглянул теперь не на него, а на столовые часы, стоявшие против него среди книг и бумаг Под прелестным амуром с крылышками, с колчаном и стрелами, часы показывали восемь минут девятого.
Граф Аракчеев, по-прежнему не поворачивая головы к сыну, слегка приподнял руку и ткнул молча пальцем на амура.
Между кудрявым, грациозным богом любви и этим властителем было так мало общего, была такая нравственная пропасть, что от движения руки «великого мира сего» амур, если бы не был бронзовым, непременно бы гадливо шарахнулся, вспорхнул и улетел из горницы.
– Виноват, задержали, – пробормотал Шумский. – Прислали! Дело важное, запоздал.
Шумский лгал.
Аракчеев знал, что он лжет.
– Справедлив закон, возбраняющий государственным мужам брать к себе на службу родственников. Гауптвахтой не напугаешь, отставить от должности не могу, выпороть и того менее. Что же! Ну и республиканство.
– Простите, – прошептал Шумский.
– Надоело, – протянул Аракчеев, как бы равнодушно и лениво и как бы про себя. – Всякий день от зари до зари всех кругом прощай. Никто своего самомалейшего долга не чувствует и не исполняет. Зараза французская вольнодумствования – всех сожрала, как ржавчина. Ну, иди, докладывай и принимай.
Шумский двинулся.
– Да смотри в оба! Ты прапора какого прежде генерала впустишь. С тебя станется. Кто там налез?
Шумский, хотя быстро прошедший горницу, мог тотчас же перечислить поименно почти всех, ожидавших приема.
– А кроме того-с, – прибавил офицер, – княгиня Аврора Александровна. Как прикажете ее просить?
– Княгиня, – выговорил Аракчеев себе под нос и слегка двинул губами, будто хотел ухмыльнуться. – Знаю, зачем. Не испугает.
Аракчеев фыркнул носом и прибавил.
– Думает, сама приехала, так я для нее колесом пойду. Помнится, когда покойный родитель привез меня сюда, отдавал в корпус, привез на поклон к этой Авроре, долго мы сидели у ней в передней с холопами. А там покуда батюшка умаливал ее оказать нам помощь, меня сдали к какой-то ключнице с бельмом на глазу, чтобы в девичьей чаем напоить. С одним чаем вприкуску я тогда и остался, а в кадеты не попал. Спасибо, другой благодетель вступился. Помнится мне, и в передней, и в девичьей у Авроры отсидел я часика два. Что же делать! Посиди и она теперь столько же.
Все это проговорил Аракчеев тихо, медленно, вяло, глядя как бы сонными глазами на пустую стену.
Шумский вошел в приемную и как бы вступил в должность. Постоянно входя и выходя из одной комнаты в другую, он докладывал Аракчееву с порога имена тех лиц, которые не были лично известны временщику.
К некоторым граф Аракчеев поднимался, и обойдя стол, стоял и тихо, вяло разговаривал, но больше выслушивал, изредка прибавляя сухо и отрывисто:
– Слушаюсь. Постараюсь. Готов служить.
Но в этих выражениях звучало совершенно противоположное; особый оттенок говорил:
«Конечно, не постараюсь. Конечно, служить не буду. Что из твоего дела выйдет, не знаю, там видно будет».
Некоторых граф отводил к окну, просил сесть на подоконник, присаживался сам и разговаривал несколько менее сухо.
Прием продолжался уже около часа. Каждый раз, что кто-нибудь выходил из комнаты временщика, Шумский снова входил с докладом о следующем лице. Прошло уже человек пятнадцать.
XXI
Доложив об каком-то невзрачном генерале, Шумский оглянул лишний раз залу, как бы размышляя о том, когда вся эта канитель кончится и вдруг вздрогнул, и ахнул почти вслух. Сердце шибко застучало в нем, как от удара.
– Господи помилуй! – искренно перепуганный произнес он мысленно.
В противоположном конце приемной, беседуя с тремя другими сановниками, стоял в мундире никто иной, как сам барон Нейдшильд.
Шумский так оторопел, так смутился, что на минуту забыл где он находится и что делает.