Аракчеевский сынок
Шрифт:
«Дура-баба вообразила себе что-то, сочинила, наговорила какого-то вздору девчонке, ничего из этого не вышло, вышло даже что-то худшее», – думал он.
Однако, несколько дней допытываясь от мамки, в чем заключалось объяснение, почему она требует, чтобы Пашута была немедленно взята из дома барона, Шумский все-таки заставил Авдотью говорить. Она объясняла и рассказывала три дня подряд и в конце всех ее речей и рассказов Шумский увидал ясно, что женщина лжет от первого слова до последнего, желая скрыть сущность действительного объяснения.
– Да
Авдотья божилась, что не лжет, а затем через час плакала, говоря, что грешит с неправедной божбой и что все-таки самой сути она никому, а тем паче своему любимцу не скажет.
Выгнавши однажды Авдотью из своего кабинета, Шумский дней десять не видал мамку и даже велел ей через Ваську не показываться ему на глаза. Раза два он уже собирался отправить женщину обратно в Грузино.
Разумеется, за это время Шумский несколько раз, хотя уже не всякий день, побывал у барона в доме, но Еву увидел только один раз и на мгновенье.
Не зная, вероятно, что Андреев находится в кабинете отца, баронесса явилась, но, увидя молодого человека, остановилась. С порога окинула она его взором с головы до ног и как-то странно. Так смотрят на человека, которого видят в первый раз. Глаза ее будто сказали: «кто это может быть?» Этот взгляд Евы особенно больно кольнул Шумского, но вместе с тем и несказанно удивил. Если бы в этом взгляде было малейшее намерение кольнуть или оскорбить его, то молодому человеку оно показалось бы понятно и было бы, пожалуй, менее обидно. Но именно в бесстрастном, спокойном, равнодушном взгляде красивых глаз «серебряной царевны» сказалось одно:
– Кто бы это мог быть в кабинете отца? Что за человек?
Долго и много над этим взглядом ломал себе голову Шумский и ничего не мог придумать. Будь Ева искусная актриса, все было бы ясно. Но в ней не было тени притворства или искусства играть своим лицом. Шумский поневоле начал спрашивать себя, не изменился ли он очень лицом, не стоял ли в тени; быть может, в самом деле баронесса не узнала его. Но это, однако, было плохое утешение. Ева хорошо узнала молодого человека, которого она смерила взглядом; потому что, кивнув головой и сказав одно слово отцу, – как бы небрежно уронив это слово, – она тотчас же тихо повернулась и скрылась.
– Удивляюсь! – произнес барон, но не прибавил ничего в объясненье вырвавшегося у него слова.
Однако, в следующий раз Нейдшильд спросил у г. Андреева, почему не продолжается и не оканчивается портрет. Шумский не нашелся ничего ответить. Сказать, что баронесса не хочет этого, он считал неудобным и даже опасным. Если она молчит про их ссору, то ему и подавно не следует говорить об ней барону.
– Я всегда готов окончить портрет, когда баронесса пожелает, – отвечал он. – Извольте напомнить баронессе, и когда она прикажет, в тот день я и явлюсь продолжать рисовать.
Вместе с тем, бывая у барона, Шумский настойчиво старался повидаться с Пашутой, посылал за ней не раз Антипа и другого лакея. Пашута отзывалась каждый раз каким-нибудь делом, невозможностью прийти и, наконец, однажды Антип, сам несколько удивленный, передал г. Андрееву довольно резкий ответ.
«Приходить ей незачем, говорить не о чем, а видеться с господином Андреевым она не желает. Когда-де он свою волчью шкуру снимет, тогда и она готова с ним побеседовать. Если граф Аракчеев продаст ее, то все будет слава Богу. А если он прикажет ей возвращаться в Грузино, то она, уходя, многое расскажет барону. А приехавши в Грузино, перевернет его вверх дном одним своим словом».
Шумский, выйдя на улицу, прошептал несколько раз в диком припадке гнева:
– Убил бы, просто убил бы проклятую.
Наконец, за это же время два раза на квартиру Шумского появлялся никто иной, как сам барон Нейдшильд. Приезжал он, конечно, не к господину Андрееву, а к флигель-адъютанту Шумскому.
Первое появление барона произвело то же самое, как если бы молния ударила и зажгла весь дом. Васька кубарем явился в кабинет барина и почти закричал:
– Барон, сам барон Нейдшильд.
Шумский вскочил, бросил трубку, потом опять сел, потом опять вскочил и заметался по своей комнате. Наконец, он плюнул и злобно выговорил:
– И ты дурак, и я дурак! Дома нет, и все тут!
Через несколько мгновений барон уже отъехал от квартиры, а Шумский бесился на самого себя, что мог хоть на минуту смутиться.
– Дома нет, и конец! Хоть целый год – все дома не будет! Чего я испугался?
Васька объяснил, что барон спрашивал, когда можно застать барина дома. Он ответил, что определить часа невозможно.
Хотя Шумский мог, конечно, совершенно просто, не возбуждая никаких подозрений, не сказываться барону дома в течение очень долгого времени, тем не менее это появление смутило его. Барон мог письмом прямо просить свидания ради объяснения по делу. Дело это, конечно, касалось покупки Пашуты.
Так именно и случилось. Заехав еще два раза и узнав, что офицера Шумского почти никогда нет дома, барон написал письмо, в котором кратко излагал цель своего желания познакомиться с г. Шумским. Просьба его заключалась в том, чтобы узнать окончательно от графа Аракчеева, когда и за какую сумму пожелает он продать свою крепостную девушку Прасковью. Барон просил Шумского назначить ему день и час, когда он может застать его дома.
Сначала Шумский смутился, но затем вскоре рассмеялся, придумав, как высвободиться из нового затруднения. Он съездил к своему другу Квашнину и уговорил его, хотя с трудом, вступиться в дело, помочь обмануть барона. Он упросил Квашнина объясниться с бароном у него на квартире или же съездить к нему, но при этом, конечно, назваться Шумским.
В том и другом случае Квашнину приходилось надевать флигель-адъютантский мундир, так как он не мог принять барона в халате или ехать к нему в статском платье. Преображенский же мундир был, конечно, хорошо известен Нейдшильду. Необходимое переодеванье наиболее останавливало Квашнина.