Арестант пятой камеры
Шрифт:
– А если не пожелают?
– То есть как?
– удивился комендант. И, облизнув потрескавшиеся губы, сказал: - Если не откроют, дайте очередь из «льюиса», короткую.
– И деловито посоветовал: - Только соблюдайте дистанцию: возможен рикошет.
Впрочем, посадка обошлась без стрельбы: «черного гусара» приняли в теплушке если и не радушно, то терпимо.
«Коренное население» здесь составляла семья екатеринбургского заводчика Прошина: сам Прошин, пожилой господин лет шестидесяти, его жена, выглядевшая на все семьдесят, больная тифом невестка (сын Прошина - офицер пропал без вести где-то под Челябинском) и старик камердинер. Кроме хозяев, в теплушке ехали молчаливый чиновник - то ли из министерства юстиции, то ли из акцизного управления - и желчный штабс-капитан с колючими,
Прошины почти полгода жили на колесах и хорошо обжили теплушку. На крыше были аккуратно сложены дрова, под вагоном размещался походный курятник («Платил не бумажками, золотом, но зато и сработали на славу», - хвастался Прошин). Окна теплушки и курятник были защищены от непрошеного вторжения массивными железными решетками, пол устлан толстым ковром. Диванчик, две кровати, нары, на утепленных стенах - остатки дорогих обоев. Эти обои, втиснутый у дверей умывальник красного дерева и ночные горшки до крайности раздражали желчного штабс-капитана. Штабс-капитан был «учредиловцем», то есть одним из тех, кто восстал против большевиков под эсеровскими лозунгами Уфимской директории. Но за время пребывания на фронте и в госпитале он успел возненавидеть не только Колчака, «растоптавшего демократию», но и эсеров, земцев, крестьян - всю Россию.
Умывальник, ночные горшки и обои действовали на него, как красная тряпка на быка.
– Хотите знать, господин капитан, за что умирают доблестные солдаты и офицеры «первого гражданина возрождающейся России»?
– спрашивал он негромко, но так, чтобы его хорошо было слышно хозяевам.
– Вот за это-с.
– Он стучал согнутым пальцем по стенке вагона.
– И вот за это-с.
– Он кивал в сторону умывальника.
– А может быть, вы желаете видеть знамя белого движения, его, так сказать, сердцевину в представлении имущих слоев нашей горячо любимой родины?.. Пожалуйста, пожалуйста… - Штабс-капитан нагибался и изящным жестом циркового фокусника доставал из-под диванчика ночной горшок и торжественно поднимал его над головой.
– Прошу-с. Вот он, ничем не запятнанный флаг. Какое великолепие, не правда ли? Обратите внимание на белизну, блеск и величавую красоту простых, но выразительных линий. Ну кто же не отдаст за него с радостью свою жизнь? Кто-с, я вас спрашиваю?
Прошина, неподвижно сидевшая часами у «буржуйки» и зябко кутавшаяся в лисий салоп, отворачивалась, делая вид, что не слышит, чиновник смущенно сморкался, камердинер сопел, а Прошин тоненьким, сверлящим голосом говорил:
– Позвольте, господин штабс-капитан, если вам все это так мешает, почему бы вам не перейти к своим друзьям в другой вагон? Мы очень ценим ваше общество, но еще нам дороже ваше душевное равновесие… Вы же наш гость…
– Пардон, мосье, - переходил на французский штабс-капитан, - милль пардон!
Штабс-капитан страдал бессонницей и по ночам затевал нескончаемые споры на политические темы с подсевшими на очередной станции двумя восемнадцатилетними, похожими друг на друга, как близнецы, прапорщиками. Оба были добровольцами, оба боготворили Колчака, мечтали о восстановлении монархии и по-настоящему еще не нюхали пороха. Именно поэтому штабс-капитан и счел их за благодатный материал для необходимой ему мишени.
Он доводил мальчишек до белого каления, и Стрижак-Васильев опасался, как бы это плохо не кончилось. Действительно, после одной из стычек, когда штабс-капитан заявил, что разница между «верховным правителем» и чирьем на заднице не столь велика, как это может показаться с первого взгляда, прапорщики попытались выбросить его из вагона на ходу поезда. Однако штабс-капитан вырвался и, выхватив из вещевого мешка гранату, пообещал взорвать «весь хлев».
После этого случая он несколько утихомирился и стал пропадать часами в соседней теплушке. Оттуда он приходил, едва держась на ногах, и сваливался на свои нары. Иногда его сопровождал толстый офицер с оплывшим лицом и гноящимися глазами, который отрекомендовался Стрижак-Васильеву фронтовым другом штабс-капитана. После двух-трех стаканов самогона брыли щек «фронтового друга» розовели, и он начинал предаваться воспоминаниям. По его словам, он находился в окопах с первого дня мировой войны и, когда генералу Брусилову требовался надежный офицер для лихого дела, он вызывал только его. Кроме того, «фронтовой друг» был любимцем дам, и даже любовница Колчака, Анна Васильевна Сафонова-Тимирева - и та питала к нему нежные чувства, но он ради спокойствия «верховного правителя» безжалостно разбил ее сердце и снова уехал на фронт сражаться с «красной гидрой».
Штабс-капитан слушал его с непроницаемым лицом, а когда «фронтовой друг» засыпал или уходил к себе, объяснял Стрижак-Васильеву, что «этот хряк» никогда на фронте не был, а служил в интендантстве.
Иногда в теплушку приходили и другие офицеры, ехавшие в этом же эшелоне. И тогда дым шел коромыслом. Напившись, пели песни, целовались, плакали, ругались. Порой дело доходило до безобразных драк. В седьмой теплушке группа офицеров изнасиловала сестру милосердия, сопровождавшую тяжелораненых. Не перенеся позора, молодая женщина бросилась под поезд…
Стрижак-Васильев, занимавшийся в омском подполье преимущественно политической и военной разведкой (добываемая им информация поступала не только в подпольный центр, но и в Сиббюро ЦК и Реввоенсовет Восточного фронта), хорошо знал белое офицерство. Коммерсант, занимающийся поставкой обмундирования для армии - а в деловых кругах Омска он выступал именно в этой роли, - общался не только с военными чиновниками, но и со штабными, начальниками училищ и командирами воинских частей. Было у него много «случайных знакомств», которые завязывались в коммерческом клубе, офицерском собрании, на званых обедах и ужинах.
Колчаковское офицерство никогда не являлось однородным. В армию адмирала попали бывшие эсеры, зачастую недоброжелательно настроенные к «верховному правителю», узурпировавшему власть, принадлежащую Учредительному собранию; крайние монархисты; озлобленные и напуганные революцией обыватели; продажные ландскнехты, для которых убийство стало профессией и источником существования; запутавшиеся в противоречиях интеллигенты; военные, привыкшие не рассуждать, а лишь выполнять команды.
Здесь были откровенные уголовники и «идейные борцы за великую и неделимую Россию», садисты, черносотенцы и те, кто безуспешно пытался сохранить человеческое подобие и убедить себя, что он, сражаясь против большевиков, отстаивает цивилизацию. Но у всех у них был какой-то стержень - дисциплина, убежденность, субординация, офицерская честь, представление о дозволенном и недозволенном. Теперь этот стержень сломался. Одновременно рассыпалась в прах и хрупкая оболочка показной благопристойности. Обезумевший от страха скот вырвался наружу. Офицерство исчезло, превратившись в банду убийц, насильников, воров и психопатов. В официальных документах это называлось разложением. И Стрижак-Васильев ощущал запах этого разложения, тяжелый, зловонный, вызывающий тошноту. Присутствуя при разговорах, происходивших в теплушке, при пьянках, драках, он только усилием воли сохранял необходимое хладнокровие.
Подпольщик, как и всякий человек, имеет право на эмоции, но пользоваться этим правом он может отнюдь не всегда. Кажется, слова эти принадлежали Арнольду Нейбуту, а может быть, Парубцу или Михаилу Рабиновичу. Но как бы то ни было, а они достаточно четко формулировали требования, предъявляемые к подпольщику. И Стрижак-Васильев никогда не злоупотреблял естественным правом на эмоции. Да и помимо всего, в теплушке с походным курятником и остатком обоев на стенах не было никакого Стрижак-Васильева. Стрижак-Васильев остался в освобожденном Пятой армией Омске, а здесь находился монархист, анненковец, кадровый офицер, который хотя и брезговал карательными акциями, но тем не менее, подчиняясь присяге и необходимости, неоднократно принимал в них участие. И, не одобряя разнузданности, он относился к происходящему как к печальному, но, впрочем, вполне понятному и простительному явлению. И если анненковец мало пил, то объяснялось это не пренебрежением к офицерскому обществу, а контузией. В остальном же он ничем не выделялся среди других офицеров эшелона, стремившихся поскорей попасть в Новониколаевск, город, который генерал Каппель обещал превратить в грозную крепость.