Аргентинец
Шрифт:
Трамвай загремел по понтонному мосту. Серая вода казалась густой, над волнами клубился туман — верный признак скорого ледостава.
Флаги на Рождественской подновили, в витринах установили портреты вождей — уже не в человеческий, а в слоновий рост. Древняя Ивановская башня была украшена еловыми ветвями и огромным транспарантом: «Слава годовщине великой революции!» Подумать только, целый год прошел…
Трамвай поднялся в Кремль. Благовещенская и Большая Покровская были перекрыты: вагоновожатый сказал, что по ним пойдет демонстрация.
— Интересно, кому и что они будут демонстрировать? Сами себе? — усмехнулась Нина.
— Нам, — отозвался Клим, — чтоб боялись.
— Тогда пошли посмотрим. А то артистам обидно будет, если зрители не явятся на представление.
— А вдруг тебя кто-нибудь узнает в толпе?
Нина серьезно посмотрела на него:
— Пускай. Я не могу больше прятаться.
4
В двенадцать часов все гудки, сирены и трамвайные звонки Нижнего Новгорода произвели посильный шум. Оркестры грянули «Интернационал», аэропланы разбросали листовки, после чего по Большой Покровской двинулось шествие делегатов от губернского комитета партии, губисполкома, городского совета и прочих организаций.
Крестный ход, только вместо крестов — винтовки, а вместо икон транспаранты:
Кто против хлебной монополии, тот враг пролетариата!
Классовое распределение продуктов убьет паразитов народа!
Привет и братское рукопопожатие немецким рабочим!
Следом катили телеги, переделанные в передвижные сцены. На одной — клетка с большим пауком и надписью «Капитал», на другой — огромный мусорный бак, где сидели грустные артисты, загримированные под священника, городового и царя (судя по костюму — оперного Бориса Годунова). На третьей повозке был установлен позорный столб с привязанными к нему чучелами белых офицеров. На столбе значилось: «Смерть Комучу и проклятым белякам!» Вокруг кружили артисты балета, переодетые в красноармейцев.
Толпа взирала на это великолепие молча — как смотрят граждане завоеванной страны на парад победителей. В толпе шныряли агенты ЧК — на случай, если кто придет на праздник с недостаточно радостным лицом.
Мероприятие закончилось торжественным сожжением чучел офицеров и паука по имени Капитал.
5
Любочка давно следила из толпы за Ниной и Климом. Бог мой, как исхудали, как поизносились!
Недавно к ней в столовую повадился ходить кот — грязный и тощий настолько, что ребра выпирали сквозь серую с мраморными разводами шерсть. Дикий, нервный, он не умел ни приласкаться, ни выпросить еды. Только смотрел с порога на разделочную доску, где лежали куски мяса.
Повариха поймала его — с голодухи он был настолько слаб, что и удрать-то не сумел: сорвался с забора. Она подняла его за шкирку — кот прижал уши, вытянулся.
— Прибить его, паразита, надо, а то еще мясо сопрет.
Повариха взялась за обломок кирпича, но Любочка отобрала у нее кота. Принесла к себе, накормила. Но он так и не признал ее: шипел и замахивался лапой, если его пытались погладить. Жил на шкапу и передвигался по верхам, спускаясь на пол только в случае необходимости.
Любочкин кузен, Клим Рогов, теперь выглядел так же. А Нину вообще было сложно узнать: совсем заморыш.
Подойти к ним? Но они, верно, шарахнутся от нее как от прокаженной, ведь Любочка тоже переродилась… но совсем по-другому.
Теперь она жила в отцовском тереме вместе со всеми своими мужчинами: Саблиным, Осипом и Антоном Эмильевичем.
Отец вернулся в Нижний Новгород в начале августа. Он совершенно поседел, остатки волос торчали дыбом, одно ухо было разорвано, да так и не срослось как следует. До Финляндии он не доехал: на границе его сняли с поезда, отобрали деньги и посадили в тюрьму. На встревоженные расспросы дочери он отвечал неуклюжими шутками или вдруг впадал в ярость и требовал, чтобы от него отстали.
— Пап, все наладится, — обнимала его Любочка.
— Для кого наладится, а для кого нет. — Антон Эмильевич очень горевал по своей коллекции антиквариата, конфискованной большевиками.
Из газет Любочка узнала, что чекисты расстреляли Елену, Жору и Григория Купина.
— Мы не ведем войну против отдельных лиц, — сказал Осип, когда Любочка примчалась к нему за объяснениями. — Если эти люди не служили нам, они служили контрреволюции.
— Но вы сами не даете таким, как они, полюбить советскую власть! Вы травите их, основываясь только на принадлежности к классу…
— Не «вы», а «мы», — резко оборвал ее Осип. — Ты с нами, и уже поздно отмежевываться.
Любочка знала, что Осип тоскует, видя, что творится вокруг, но утешает себя ее же словами: «Не вини себя: это война». Когда-то она потребовала, чтобы он вел себя как мужчина, не размазывающий соплей, — теперь он не размазывал.
В начале сентября Любочка встретила на улице главврача Илью Николаевича.
— Саблин умирает в больнице, а вы даже не навестили его? — презрительно усмехнулся тот.
Любочка нашла Варфоломея в ужасном состоянии — на полу в коридоре. Она поставила отца и Осипа перед фактом: привезла Саблина в терем и принялась лечить.
— Я не собираюсь к нему возвращаться, — убеждала она взбешенного Осипа. — Саблин выздоровеет и уйдет. Как бы ты сам стал относиться ко мне, если бы знал, что я способна предать близкого человека?
— Он тебе не близкий!
— Я никогда не сдаю своих. И тебя тоже не сдам — ни при каких обстоятельствах.
Осип смотрел на нее исподлобья и не находил слов, чтобы убедить ее.
Варфоломей Иванович выздоровел, но ему некуда было идти — дом на Ильинке реквизировали. Так он и остался в бывшей библиотеке Антона Эмильевича.
Любочка понимала, что Саблин все еще неравнодушен к ней. Он решил, что раз она спасла его, значит, не все потеряно. Он был робок и неуклюж в своих попытках быть галантным кавалером, и это ее умиляло. В глубине души она не хотела, чтобы Саблин уехал. Осип то и дело мотался по командировкам, иногда его не было дома по нескольку недель, и тогда Любочка коротала вечера с Саблиным.