Аргентинское танго
Шрифт:
В толпе тех, кто провожал самолет, стояла маленькая невзрачная девушка с кривым, чуть свернутым на сторону смешным носиком, ее губы вздрагивали, пытаясь сжаться, но снова и снова дрожали, вспухали слезно. Она не могла справиться со слезами. Она только что посадила в самолет, проводила в дальний путь того, кого она больше всех любила на свете.
Люди стояли, задрав головы, глядя на самолеты — отлетающий и прилетающий, как вдруг в воздухе что-то произошло. Там, наверху, в небесах, повеяло мертвенным холодом, распахнулась сначала бездна тьмы, потом из тьмы восстала, выбухнула бездна яркого, слепящего огня. И люди закричали и закрыли глаза руками. И люди показывали пальцами в небо. И люди вопили и рыдали, и бежали
И те, кто встречал самолет, испуганно глядели на бегущих, и стояли как каменные, прижав руки к груди.
Некрасивая девушка в толпе вздрогнула всем телом, глядя на клубок пламени и черного дыма. Не отрывала от огня глаз. Положила руку себе на живот. Было заметно, что у нее под легким плащом — уже округлившийся, взошедший как на опаре живот, беременный будущей жизнью. Рука вздрагивала. Растопыренные пальцы дрожали, ощупывали живот, нервные, слепые. Мяли тонкую ткань плаща. Тонкогубый, чуть припухший рот приоткрылся. Как колдуны — в костер, смотрела она во взорвавшееся в небесах пламя. Ее глаза расширялись, открывались все шире, так, что стали видны белки над серыми, прозрачными райками радужек. Она глядела на взрыв самолета, как смотрят страшный неправдашний фильм.
Он там. Он был там, внутри. Там, в железном брюхе. Его — больше — нет?..
Рука плотнее прилегла к животу. Погладила его, как гладила бы уже рожденного ребенка. Пальцы задрожали сильнее, заметнее. Люди вокруг одиноко стоявшей, с рукой на вздутом животе, маленькой девушки бежали, кричали, размахивали руками. Она одна стояла недвижимо.
Надя стояла на кромке летного поля одна. Вся орущая толпа убежала туда, к рухнувшему на землю, горящему самолету. Гомон, крики и плач доносились до нее уже издали, как бы во сне.
Она тихо сказала, и только она сама слышала себя, больше никто:
— Иван, значит, все правильно. Значит, я правильно поступила. Я осмелела вовремя. Иначе у меня никогда не было бы ребенка. От нелюбимого я не родила бы. Иначе у тебя никогда не было бы ребенка. Потому что эта стерва никогда не родила бы тебе. Она любила только себя. Только себя, слышишь, Ванюша?..
Люди бежали к горящему самолету. Тянулись по летному полю шланги пожарных и аварийных машин. Безжалостно вопили сирены «скорых», чиркали шинами по асфальту машины МЧС, гудели обреченно, протяжно. До Нади донесся зычный голос, разнесшийся над всем потерявшим разум аэропортом:
— Потерпел катастрофу самолет, отправлявшийся рейсом двадцать два — пятьдесят восемь Москва — Омск — Иркутск — Пекин — Шанхай!.. Потерпел катастрофу!..
Светлые, серые, прозрачные как лед глаза. Кривая улыбка. Дрожащие губы. Дрожащие пальцы.
— Я буду… матерью… спасибо… что все так получилось…
Резкие гудки машин, как ножи, вспарывали вечерний воздух.
Жизнь билась в ней, в уродке. А не в той, в красавице и ведьме.
Иван успел переспать с ней здесь, в Москве. Она ли его обольстила? Он ли ее? От отчаяния после смерти Марии? В отместку ли Маре и Киму? На крыльце старой заброшенной подмосковной дачи нашли только тело Марии Виторес. Кима Метелицу, живого или мертвого, не нашли нигде, как ни искали. Иван сам приехал к Наде домой, в ту халупу, что снимала она на Левобережной. Она открыла ему дверь — и прислонилась к косяку, чтобы не упасть. «У меня же был адрес, — улыбнувшись так же криво, как она, выдавил он, — вот, я приехал. Мне отвратительно одному. А ни с кем я быть не хочу». Ты хочешь быть со мной, спросила она его одними глазами? Да, ответил он взглядом. Да, я хочу быть с тобой. Просто — быть. Сидеть. Говорить. Пить чай. Плакать. Мне все надоели.
Просто пить чай у них не получилось. Надя, дрожа от жалости и любви, сначала пролила кипяток на брюки Ивана, потом, поставив чайник на пол, сама села к нему на колени.
И он впервые увидел, как дурнушка преобразилась. Он впервые увидел, как уродка — в великой любви — становится красавицей. Как сияют, словно огромные, алмазно переливающиеся звезды, ее полные счастливых слез глаза. Как сияет детская, восторженная улыбка. Как горят и мерцают тайным перламутром, в ночной темноте, обнаженные полудетские плечи, маленькая нежная детская грудь, как тонко-беззащитно выгибается грациозная шея, и юная фея, которую все держали за Золушку, шепчет ему: Иван, Иван, ты моя мечта, будь со мной, иди ко мне, я так давно тебя люблю, ну поцелуй же меня, только раз, только один раз. Он целовал ее не один раз. Он был с ней той ночью много раз, и снова и снова ее тонкое, нежное, хрупкое, юное тельце с недетской, ярко-женской, великой страстью отдавалось ему.
Он обнимал ее и думал: чем одна женщина отличается от другой? Чем же, чем? Так же дрожит и вспыхивает жаркая, потная скользкая кожа. Так же раскрываются под руками, губами мужчины срамные женские губы там, внизу живота, под нежным всхолмием. Так же податливо расходится плоть, впуская жаждущее острие, а потом сжимается вокруг, стискивает мужскую суть в нежных, неумолимых тисках, заставляя мужчину томиться и двигаться — туда, все сильнее, все жарче, все более вглубь — сначала нежно, потом все резче и неукротимей, потом дикая пляска сметает границы желанья и боли, стыда и покорства, и два тела сливаются в бешеном танце, зная, что вечен лишь он один на земле, все остальное — ложь, пустота и забава. Девушка, иная девушка; она вся другая; и пахнет по-другому; и двигается по-другому. И все же ведь она любит, любит его! Любит истинно, горячо, крепко! А любовь передается, как любая болезнь. Любовь — это яд, это отрава и зараза. Ты уже заразился ею, Иван. Ты не можешь не ответить на такую любовь. Женщина, для чего ты создана Богом из ребра Адама? Для одного лишь любовного танца, не больше?
А утром она, стыдясь и стесняясь, прикрыла кровавые пятна на простыне своим телом, легла на них спиной, чтобы он ничего не увидел; но он и без того все понял, ему и видеть испятнанной простыни было не надо, он обнял ее, маленькую, сжавшуюся в разворошенной любовью постели в жалкий комочек, и она прижалась к нему доверчиво, страстно, плача, обнимая за шею его тонкой, как куриная косточка, ручкой, а он шептал ей на ухо: Надя, Наденька, ну да, я ведь за этим к тебе и приехал, я только сам стеснялся сказать тебе, ну ты видишь, как все хорошо получилось, ты только не думай, что я подлец, я тебя не оставлю, вот увидишь.
А вышло так, что больше потом он к ней не приехал.
Приехала она к нему сама, когда поняла, что у нее будет ребенок.
Приехала, позвонила, он открыл ей и с порога понял все — по ее широко распахнутым, донельзя счастливым глазам. И обнял ее. И прижал ее кудрявую головенку к своему животу.
«Надя, — спросил он ее, задыхаясь, — Наденька, а ты случайно не видела моего отца? Кима Метелицу? Ты ведь знаешь его. Нигде в Москве ты его не встречала?» И она покачала головой, не размыкая рук у него на талии: нет, не видела, нигде, не знаю.
— Ты не видел его нигде?!
— Нет, не видел, нигде, не знаю…
— Знать надо!
— Вроде бы видел… Вроде бы… да… в кассах Аэрофлота… Он покупал билет…
— Вроде бы или да?!
— Да…
— Рейс?
— Двадцать два-пятьдесят восемь, двенадцатого августа, из Шереметьева-два, на Шанхай…
— Какого лешего он забыл в Шанхае?!
— Не знаю…
— Знать надо! Подошел бы, поговорил!
— О чем?
— О чем хочешь! Вы же знакомы!
— Я просто подсмотрел… подслушал… рейс вот запомнил…