Архангельский свет
Шрифт:
– Нет, Афоня нас слышит, потому что нашел пальто.
– Тсс. Афоня заснул.
Афоня спит и снова вдыхает тонкий сон и видит в нем бабушку, как они вместе кормят травой кроликов в сарайке, а потом бабушка ловит одного, самого ушастого, и ловко так сворачивает ему шею. И тушка кролика обвисает у нее на руках, а мальчик Афоня отворачивается и съеживается. А вечером вместе с бабушкой и пришедшей с работы мамой радостно поглощает жаркое с крольчатиной.
– Шурудей, ты Афоне приснился!
– Афоня меня съел, когда маленький был, когда в детстве
– Афоня не был в детстве! Бомжи из детей не получаются!
– Да, мы это знаем. Зимними вечерами падает хлопьями снег на землю и мочалится под ногами прохожих, смешивается с грязью и наледью, сбивается в ком и застывает, а потом, глядишь, зашевелилось в нем что-то, заворочалось, вот как Афоня на матрасе заелозил, а потом откуда-то ножки высунулись и ручки, и вот привстал бомжик, покачнулся и пошел-пошел и человеком стал. А детство придумал Афоня.
Афоня еще спит и в то же время слышит голоса из пальто. Ему жалко становится Шурудея и стыдно, что он, маленький Афоня, принял участие в поедании кролика.
– Не горюй, Афоня! Шурудей тебя простил.
– А ты кто?
– А я мышка Шебуршб, которая жила у тебя в клетке, ты кормил меня просом и водичкой поил и убирал за мной. А мне много не нужно, тыкалась носиком туда и сюда, хрумкала зернышки и все время спала.
– А потом?
– А потом ты, глупый Афоня, засунул мня в портфель и понес в школу, девчонок хотел попугать, а по дороге с пацанами разодрался и портфелем размахался и по голове одного хлопнул и задавил мышку. Задавил Шебуршу.
Афоня просыпается и долго, по крупицам, вспоминает свои сны про кролика и мышку. Ему перестает быть стыдно и перестает быть жалко их. Все это было давно-предавно, а может, вообще этого не было. Ведь сказали же голоса из пальто, что бомжи образуются из мусора и грязи и льда, а детства у них нет вообще.
– Из грязи и льда. Поэтому никогда и согреться не могут.
– А ты согрелся, Афоня?
– Я согреюсь, когда выпью, Шебурша.
– Не Шебурша я, а тетка твоя Сорока. Шебурша на тебя не обижается. Она понимает, что Афоня мальчишка был глупый.
– Афоня нечаянно задавил ее, что поделаешь. А потом вытащил мертвенькую из портфеля и за хвостик в девчонок бросил!
– Ну бросил Афоня, ну что же теперь. Шебурше все равно. А душа ее крохотная в пальто. Вместе с душой Шурудея. Это хорошо.
– И Афоня нашел нас.
– Афоня хороший.
– Дядя Мизгирь, дай Афоне поспать. Не то он проснется и вспомнит свой сон и поймет, что придумал себе детство. Бомжи ведь, они сразу на свет появляются, из пыльных тяжелых теней под мостами.
– Как это, брат неродной Дождевик?
– А так, что нет в городе тяжелее пыли, чем под мостами. По ним же все время поезда идут и машины ездят, и люди их топчут, и ветер задувает, еще голуби насиживают и летучие мыши. И вот наступает момент, когда пыльная тень отрывается от земли, прислоняется к опоре моста и долго еще соображает, что к чему и зачем, а потом уже отслаивается и бомжом так пошла-пошла и человеком стала.
Афоня просыпается от вздохов, из пальто исходящих.
– Люська, – пихает Афоня подругу, – послушай, со мной пальто говорит.
– Не буди ее, Афоня. На небесах она алмазы собирает уже.
Афоне становится все равно и он отворачивается от Люськи и слушает долгий глухой гул – это через железнодорожную станцию, что невдалеке, проходит товарный поезд. И снова незаметно засыпает.
– Афоне все равно, что он мышку придавил.
– А потом и Дождевика тоже, братца, приколотил.
– Сорока, да не так оно было. Афоня хороший. Выпивали они в домике нашем, ну и мы поучаствовали, а потом, старики, ушли на боковую, а эти двое в кухне бухали до утра.
– Так и было, Мизгирь, а потом наш Афоня Дождевика оглушил, что ли?
– Да нечаянно получилось. Пьяный его толканул, а тот на газовую печку упал.
– И что?
– И ничего, она выключенная была. А после Афоня во двор побежал. Может, по-маленькому, или поблевать.
– А тут этот газ и рванул. Дождевик печку опрокинул, когда падал, и подводку нарушил, а потом, когда очухался, папироску закурил, ну и вот.
– И не стало Дождевика. И нас не стало тоже.
– А Афоня наш спасся на улице, только память немножко растерял. Он детства не помнит. Поэтому Люське говорит, что у него не было детства, а получится он из мусора, из грязи и льда, а еще из дорожной пыли, что под мостами слоится.
– А на самом деле?
– Ты бы, Дождевик, у мамы его и спросил, она тоже ведь здесь, душа ее, и бабушкина тоже, в пальто.
Афоня это слышит и смеется беззвучно. Он достал из заначки бутылечек, пока Люська алмазы собирает, и принял, ну и весело ему.
А еще ему весело, что в пальто его живут такие разные души, и мамы и бабушки, и тети Сороки и дяди Мизгиря, и братца неродного Дождевика, только почему он, в конце-то концов, Дождевик, гриб, что ли? А еще кролика Шурудея с мышкой Шебуршой такие крохотные души и смешные. И смеется Афоня.
– Мама, бабушка, бросил я вас, забыл я про вас, даже где вы живете, забыл, все забыл, и пьяницей стал я и бомжиком. А вы потом умерли из-за меня.
– Мы от старости умерли, Афоня. А ты хороший, но пьяница стал. Вот и бабушка плачет.
– Я не плачу, я улыбаюсь.
– Мы улыбаемся, Афоня.
– Не грусти ты, Афоня, а выпей еще.
– Тут Дождевик все про детство спрашивал, а что оно, детство? Не было у Афони детства. Бабушка поливала горшок с геранью, и вода протекла с подоконника на пол, а стала бабушка вытирать, тряпкой по подоконнику елозить и уронила на пол горшок, цветок с корнями в одну сторону, а земелька в другую комками. Один комочек и откатился в уголок, полежал там незаметный лет пятьдесят, не меньше, а потом зашевелилось в нем что-то, заворочалось, и откуда-то ножки повысунулись и ручки, и привстал уже бомжик, покачнулся, и пошел-пошел и человечком стал. А мы с бабушкой умерли.