Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 2
Шрифт:
Пришёл опер с голубой окантовочкой, казах. Толкнул меня связанного на кровать и полулежачего стал равномерно бить по лицу – правой рукой, левой, правой, левой, как плывёт. От каждого удара голова ударяется в стену. «Где оружие?» – «Какое оружие?» – «У вас было ружьё, ночью вас видели». Это – тот ночной охотник, тоже продал… «Да лопата была, а не ружьё!» Не верит, бьёт. Вдруг легко стало – это я потерял сознание. Когда вернулось: «Ну смотри, если кого из наших ранят – тебя на месте прикончим!»
(Они как чувствовали – у Коли действительно оказалось ружьё! Выяснилось потом: когда я сказал Коле: «К
А меня связанного положили в телегу, двое солдат сели на меня сверху и повезли так в совхоз, километра за два. Тут телефон, по которому лесник (он был в лодке со старшиной бакенщиков) вызвал по телефону краснопогонников, – потому так быстро и прибыли они, что по телефону, я-то не рассчитал.
С этим лесником здесь произошла сценка, о которой рассказывать как будто неприятно, а для пойманного характерная: мне нужно было оправиться по-лёгкому, а ведь кто-то должен помогать мне при этом, очень интимно помогать, потому что мои руки скручены назад. Чтоб автоматчикам не унижаться, – леснику и велели выйти со мной. В темноте отошли немного от автоматчиков, и он, ассистируя, попросил у меня прощения за предательство. «Должность у меня такая. Я не мог иначе».
Я не ответил. Кто это рассудит? Предавали нас и с должностями и без должностей. Все предавали нас по пути, кроме того седогривого древнего старика.
В избе при большой дороге я сижу до пояса раздетый, связанный. Очень хочу пить, не дают. Краснопогонники смотрят зверьми, каждый улучает прикладом толкнуть. Но здесь уже не убьют так просто: убить могут, когда их мало, когда свидетелей нет. (Можно понять, как они злы. Сколько дней они без отдыха ходили цепями по воде в камышах и ели консервы одни, без горячего.)
В избе вся семья. Малые ребятишки смотрят на меня с любопытством, но подойти боятся, даже дрожат. Милицейский лейтенант сидит, пьёт с хозяином водку, довольный удачей и предстоящей наградой. – «Ты знаешь, кто это? – хвастает он хозяину – Это полковник, известный американский шпион, крупный бандит. Он бежал в американское посольство. Они людей по дороге убивали и ели».
Он, может быть, верит и сам. Такие слухи МВД распространило о нас, чтобы легче ловить, чтобы все доносили. Им мало преимущества власти, оружия, скорости движения – им ещё в помощь нужна клевета.
(А в это время по дороге мимо нашей избы как ни в чём не бывало едет Коля на велосипеде с ружьём через плечо. Он видит ярко освещённую избу, на крыльце – солдат курящих, шумных, против окна – меня голого. И крутит педали на Омск. А там, где меня взяли, вокруг кустов всю ночь ещё будут лежать солдаты и утром прочёсывать кусты. Ещё никто не знает, что у соседнего бакенщика пропали велосипед и ружьё, он, наверно, тоже закатился выпивать и бахвалиться.)
Насладившись своей удачей, небывалой по местным масштабам, милицейский лейтенант даёт указание доставить меня в село. Опять меня бросают в телегу, везут в КПЗ – где их нет! при каждом сельсовете. Два автоматчика дежурят в коридоре, два под окном! – американский шпионский полковник! Руки развязали, но велят на полу лежать посередине, ни к одной стенке не подбираться. Так, голым туловищем на полу, провожу октябрьскую ночь.
Утром приходит капитан, сверлит меня глазами. Бросает мне китель (остальное моё уже пропили). Негромко и оглядываясь на дверь задаёт странный вопрос:
– Ты откуда меня знаешь?
– Я вас не знаю.
– Но откуда ты знал, что поисками руководит капитан Воробьёв? Ты знаешь, подлец, в какое положение ты меня поставил?
Он – Воробьёв! И – капитан! Там, ночью, когда мы выдавали себя за опергруппу, я назвал капитана Воробьёва, пощажённый мной работяга всё тщательно донёс. И теперь у капитана неприятности. Если начальник погони связан с беглецом, чему ж удивляться, что три недели поймать не могут!..
Ещё приходит свора офицеров, кричат на меня, спрашивают и о Воробьёве. Говорю, что – случайность.
Опять связали руки проволокой, вынули шнурки из ботинок и днём повели по селу. В оцеплении – человек двадцать автоматчиков. Высыпало всё село, бабы головами качают, ребятишки следом бегут, кричат:
– Бандит! Расстреливать повели!
Мне режет руки проволокой, на каждом шагу спадают ботинки, но я поднял голову и гордо открыто смотрю на народ, пусть видят, что я честный человек.
Это вели меня – для демонстрации, на память этим бабам и детворе (ещё двадцать лет там будут легенды рассказывать). В конце села меня толкают в простой голый кузов грузовика с защепистыми старыми досками. Пять автоматчиков садятся у кабины, чтоб не спускать с меня глаз.
И вот все километры, которым мы так радовались, все километры, отдалявшие нас от лагеря, мне предстоит теперь отмотать назад. А дорогой автомобильной кружной их набралось полтысячи. На руки мне надевают наручники, они затянуты до предела. Руки – сзади, и лица мне защищать нечем. Я лежу не как человек, а как чурка. Да так они нас и называют.
И дорога испортилась – дождь, дождь, машину бросает на ухабах. От каждого толчка меня головой, лицом елозит по дну кузова, царапает, вгоняет занозы. А руки не то чтоб на помощь лицу, но их самих особенно режет при толчках, будто отпиливает наручниками кисти. Я пытаюсь на коленях подползти к борту и сесть, опершись на него спиной. Напрасно! – держаться нечем, и при первом же сильном толчке меня швыряет по кузову, и я ползу как попало. Так иногда подбросит и ударит досками, будто внутренности отскакивают. На спине невозможно: отрывает кисти. Я валюсь на бок – плохо. Я перекатываюсь на живот – плохо. Я стараюсь изогнуть шею и так поднять голову, охранить её от ударов. Но шея устаёт, голова опадает и бьётся лицом о доски.