Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2
Шрифт:
С преступностью – как с малярией: рапортовали однажды, что нет её больше, – и больше лечить от неё нельзя, и диагноза такого ставить нельзя.
Конечно, «закрыть дело» хочется и милиции и суду, но это ведёт к формальности, которая ещё больше на руку истинным убийцам и бандитам: в нераскрытом преступлении обвиняют кого-нибудь, первого попавшегося, а особенно охотно – довешивают несколько преступлений тому, за кем уже есть одно. – Стоит вспомнить дело Петра Кизилова («Известия», 11 декабря 1959 и апреля 1960) – дважды без всяких улик приговорённого к расстрелу (!) за не совершённое им убийство, или дело Алексеенцева («Известия», 30 января 1960), сходно. Если бы письмо адвоката Попова (по делу Кизилова) пришло не в «Известия», а в «Таймс», это кончилось бы сменой королевского суда или правительственным кризисом. А у нас через четыре месяца собрался обком (почему – обком? разве суд ему подвластен?) и, учитывая «молодость, неопытность» следователя (зачем же таким людям доверяют человеческие судьбы?), «участие в Отечественной войне» (что-то нам его
Так всякий, вступившийся за справедливость, – трижды, осьмижды раскается, что вступился. Так наказательная система оборачивается для блатных поощрительной, и они десятилетиями разрастались буйной плесенью на воле, в тюрьме и в лагере.
И всегда на всё есть освящающая высокая теория. Отнюдь не сами легковесные литераторы определили, что блатные – наши союзники по построению коммунизма. Это изложено в учебниках по советской исправительно-трудовой политике (были такие, издавались), в диссертациях и научных статьях по лагереведению, а деловее всего – в инструкциях, на которых и были воспитаны лагерные чины. Это всё вытекает из Единственно-Верного учения, объясняющего всю переливчатую жизнь человечества – классовой борьбою, и ею одною.
Вот как это обосновывается. Профессиональные преступники никак не могут быть приравнены к элементам капиталистическим (то есть инженерам, студентам, агрономам и монашкам): вторые устойчиво враждебны диктатуре пролетариата, первые – лишь (!) политически неустойчивы. (Профессиональный убийца лишь политически неустойчив!) Люмпен – не собственник, и поэтому не может он сойтись с классово-враждебными элементами, а охотнее сойдётся с пролетариатом (ждите!). Поэтому-то по официальной терминологии ГУЛАГа и названы они «социально-близкими». (С кем породнишься…) Поэтому инструкции повторяли и повторяли: оказывать доверие уголовникам-рецидивистам! Поэтому через КВЧ положено было настоятельно разъяснять уркачам единство их классовых интересов со всеми трудящимися, воспитывать в них «презрительно-враждебное отношение к кулакам и контрреволюционерам» (помните, у Иды Авербах: это он подучил тебя украсть! ты сам бы не украл!) и «делать ставку на эти настроения» (помните: разжигать классовую борьбу в лагерях?).
Завязавший [166] вор Г. Минаев в письме ко мне в «Литературной газете» (29 ноября 1962): «Я даже гордился, что хоть и вор, но не изменник и предатель. При каждом удобном случае нам, ворам, старались дать понять, что мы для Родины всё-таки ещё не потерянные, хоть и блудные, но всё-таки сыновья. А вот “фашистам” нет места на земле».
И ещё так рассуждалось в теории: надо изучать и использовать лучшие свойства блатных. Они любят романтику? – так «окружить приказы лагерного начальства ореолом романтики». Они стремятся к героизму? – дать им героизм работы! (Если возьмут…) Они азартны? – дать им азарт соревнования! (Знающим и лагерь, и блатных просто трудно поверить, что это всё писали не слабоумные.) Они самолюбивы? они любят быть заметными? – удовлетворить же их самолюбие похвалами, отличиями! выдвигать их на руководящую работу! – а особенно паханов, чтобы использовать для лагеря их уже сложившийся авторитет среди блатных (так и написано в авербаховской монографии: авторитет паханов!).
166
Завязать (воровское) – с согласия воровского мира порвать с ним, уйти во фраерскую жизнь.
Когда же стройная эта теория опускалась на лагерную землю, выходило вот что: самым заядлым матёрым блатнякам передавалась безотчётная власть на островах Архипелага, на лагучастках и лагпунктах, – власть над населением своей страны, над крестьянами, мещанами и интеллигенцией, власть, которой они не имели никогда в истории, никогда ни в одном государстве, о которой на воле они и помыслить не могли, – а теперь отдавали им всех прочих людей как рабов. Какой же бандит откажется от такой власти? центровые воры, верховые уркачи полностью владели лагучастками, они жили в отдельных «кабинках» или палатках со своими временными жёнами. (Или по произволу перебирая гладких баб из числа всех своих подданных, интеллигентные женщины из Пятьдесят Восьмой и молоденькие студентки разнообразили их меню. Чавдаров был свидетелем в Норильлаге, как шпаниха предлагала своему блатному муженьку: «Колхозничкой шестнадцатилетней хочешь угощу?» То была крестьянская девочка, попавшая на Север на 10 лет за один килограмм зерна. Девочка вздумала упираться, шпаниха сломила её быстро: «Зарежу! Я – что, хуже тебя? Я ж под него ложусь!») У них были шестёрки – лакеи из работяг, выносившие за ними горшки. Им отдельно готовили из того немногого мяса и доброго жира, который отпускался на общий котёл. Уркачи рангом поменьше состояли нарядчиками, помпобытами, комендантами, утром они становились по двое с дрынами у выхода из двухсотместной палатки и командовали: «Вы-ходи без последнего!» Шпана помельче использовалась для битья отказчиков – то есть тех, кто не имел сил тащиться на работу. (Начальник полуострова Таймыр подъезжал к разводу на легковой и любовался, как урки бьют Пятьдесят Восьмую.) Наконец, урки, умевшие чирикать, мыли шею и назначались… воспитателями. Они речи произносили, поучали Пятьдесят Восьмую, как надо жить для труда, сами жили на ворованном и получали досрочки. На Беломорканале такая морда – социально-близкий воспитатель, ничего не понимая в строительном деле, мог отменять строительные распоряжения социально-чуждого прораба.
И это была не только теория, перешедшая в практику, но и гармония повседневности. Так было лучше для блатных. Так было спокойнее для начальства: не натруживать рук (о битьё) и глотки, не вникать в подробности и даже в зону не являться. И для самого угнетения так было гораздо лучше: блатные осуществляли его более нагло, более зверски и совершенно не боясь никакой ответственности перед законом.
Но и там, где воров не ставили властью, им всё по той же классовой теории поблажали довольно. Если блатари выходили за зону – это была наибольшая жертва, о которой можно было их просить. На производстве они могли сколько угодно лежать, курить, рассказывать свои блатные сказки (о победах, о побегах, о геройстве) и греться летом на солнышке, а зимою у костра. Их костров конвой никогда не трогал, костры Пятьдесят Восьмой разбрасывал и затаптывал. А кубики (леса, земли, угля) потом приписывались им от Пятьдесят же Восьмой. И ещё даже возят блатных на слёты ударников и вообще слёты рецидивистов (Дмитлаг, Беломорканал).
Привычку жить за счёт чужого кубажа вор сохраняет и после освобождения, хотя на первый взгляд это и противоречит его врастанию в социализм. В 1951 на Оймяконе (Усть-Нера) освободился вор Крохалёв и поступил забойщиком на ту же шахту. Он и молотка в руки не брал, горный же мастер начислял ему рекордную выработку за счёт заключённых. Крохалёв получал в месяц 8–9 тысяч, на тысячу приносил заключённым пожрать, те были и этому очень рады и молчали. Бригадир заключённый Милючихин попробовал в 1953 этот порядок сломать. Вольные воры его порезали, его же обвинили в грабеже, он был судим и обновил свои 20 лет.
Это примечание да не будет понято в поправку марксистского положения, что люмпен – не собственник. Конечно не собственник! На свои 8 тысяч Крохалёв же не строил особняка: он их проигрывал в карты, пропивал и тратил на баб.
Одна блатнячка, Береговая, попала в славные летописи Волгоканала. Она была бичом в каждом домзаке, куда её сажали, хулиганила в каждом отделении милиции. Если когда по капризу и работала, то всё сделанное уничтожала. С ожерельем судимостей её прислали в июле 1933 в Дмитлаг. Дальше идёт глава легенд: она пошла в «Индию» и с удивлением (только вот это удивление и достоверно) не услышала там мата и не увидела картёжной игры. Ей будто бы объяснили, что блатные тут увлекаются трудом. И она «сразу же» пошла на земляные работы и даже стала «хорошо» работать (читай: записывали ей чужие кубики). Дальше идёт глава истины: в октябре (когда стало холодно) пошла к врачу и без болезни попросила (с ножом в рукаве?) несколько дней отгулять. Врач охотно (! – у него ж всегда много вакансий для больных) согласился. А нарядчицей была старая подружка Береговой – Полякова, и уже от себя добавила ей две недели пофилонить, ставя ей ложные выходы (то есть кубики на неё вычитывались опять-таки с работяг). И вот тут-то, заглядевшись на завидную жизнь нарядчицы, Береговая тоже захотела ссучиться. В тот день, когда Полякова разбудила её идти на развод, Береговая заявила, что не пойдёт копать землю, пока не разоблачит махинации Поляковой с выходами, выработкой и пайками (чувство благодарности её не очень тяготило). Добилась вызова к оперу (блатные не боятся оперов, второй срок им не грозит, а попробовала бы вот так не выйти каэрка!) – и сразу стала бригадиром отстающей мужской бригады (видимо, взялась зубы дробить этим доходягам), потом – нарядчицей вместо Поляковой, потом – воспитательницей женского барака (матерщинница, картёжница и воровка!), затем и – начальником строительного отряда (то есть распоряжалась уже и инженерами). И на всех красных досках Дмитлага красовалась эта зубастая сука в кожанке и с полевой сумкой (сдрюченных с кого-то). Её руки умеют бить мужчин, глаза у неё ведьмины. Её-то и прославляет Ида Леонидовна.
Так легки пути блатных в лагере, один шумок, одно предательство, дальше бей и топчи.
Мне возразят, что только суки идут занимать должности, а «честные воры» хранят воровской закон. А я сколько ни смотрел на тех и других, не замечал, чтобы одно отребье было благороднее другого. Воры выламывали у эстонцев золотые зубы кочергой. Воры (в Краслаге, 1941 год) топили литовцев в уборной за отказ отдать им посылку. Воры грабили осуждённых на смерть. Воры шутя убивают первого попавшегося однокамерника, чтобы только затеять новое следствие и суд, пересидеть зиму в тепле или уйти из тяжёлого лагеря, куда уже попали. Что ж говорить о такой мелочи, как раздеть-разуть кого-то на морозе? Что говорить об отнятых пайках?
Нет уж, ни от каменя плода, ни от вора добра.
Теоретики ГУЛАГа возмущались: «кулаки» (в лагере) даже не считают воров настоящими людьми (и тем, мол, выдают свою звериную сущность).
А как же принять их за людей, если они сердце твоё вынимают и сосут? Вся их «романтическая вольница» есть вольница вурдалаков.
Люди образованного круга, но кто сам не встречался с блатными на узкой тропке, возражают против такой безпощадной оценки воровского мира: не тайная ли любовь к собственности движет теми, кого воры так раздражают? Я настаиваю на своём выражении: вурдалаки, сосущие твоё сердце. Они оскверняют всё кряду, что для нас – естественный круг человечности. – Но неужели это так безнадёжно? Ведь не прирождённые же это свойства воров! А где – добрые стороны их души? – Не знаю. Вероятно, убиты, угнетены воровским законом, по которому мы, все остальные, – не люди. Мы уже писали выше о пороге злодейства. Очевидно, пропитавшись воровским законом, блатной необратимо переходит некий нравственный порог. Ещё возражают: да ведь вы видели только ворячью мелкоту. Главные-то подлинные воры, головка воровского мира, все расстреляны в 37-м году. Действительно, воров 20-х годов я не видел. Но не хватает у меня воображения представить их нравственными личностями.